Как сделать из бумаги своими руками дробовик

Как сделать из бумаги своими руками дробовик

Как сделать из бумаги своими руками дробовик

РОМАН

Леонид Габышев родился 19 июля 1952 года в городе Омске. Закончил Волгоградский строительный техникум. Работал грузчиком, столяром, плотником, стекольщиком, кочегаром, слесарем-сантехником, мастером в ЖКО, корреспондентом газеты. «Одлян, или Воздух свободы» — первое прозаическое произведение автора — в журнальном варианте публиковался в «Новом мире».

Случайно мы рождены и после будем как небывшие: дыхание в ноздрях наших — дым, и слово — искра в движении нашего сердца.

Книга Премудрости Соломона,

Глава 2, стих 2

Будущий романист (тот, кто детство провел среди малолеток) опишет нам множество затей малолеток.

Гулаг, III—17

Однажды осенью 1983 года, когда уже пятый год мне не поступало не только предложений, но и ответов от наших издательств и журналов, когда и иностранные издатели метались по книжной ярмарке в Москве, как во время бомбежки, напуганные корейским лайнером, когда мои реалии походили на синдромы мании преследования и это было единственным спасением: одно подменять другим и отвергать таким образом,— меня разбудил утренний звонок в дверь.

На пороге стоял коренастый молодой человек странного и грозного вида, с огромным портфелем. Я живу у трех вокзалов, этого окошка Москвы в Россию, к которому приникло растерянное и пространное лицо нашей провинции. Какие только лица не заглядывали ко мне! Бомжи из Запорожья, бичи из Керчи, цыгане из Казани. Это был человек с вокзала.

– Андрей Георгиевич? — спросил он не сомневаясь, будто предъявив красную книжечку, и проник в квартиру. Я видел только его шрам.

Дальнейшее поведение отличило его от сотрудника: он быстренько снял обувь и в носках стал еще меньше, а портфель его еще больше. Он провел меня на кухню, осторожно поместил портфель под стол — что там было бьющегося! — и предложил мне сесть.

– Вас не прослушивают? — спросил он жестом, глянув на потолок и обведя пространство рукою.

– С чего вы взяли? — единственно как я мог на это ответить.

– Я по радио слышал о вас.

Радио — это радио. Я спросил:

– Ну и что вы слышали?

– Что есть такие писатели: Белов, Владимов и Битов…

Владимову было еще хуже моего, Белову много лучше. Нас могли объединить лишь «голоса».

– Владимова нет, Белов отказал, я его…— и вот я у вас.— И он опять осторожно посмотрел на портфель, будто тот мог сбежать.

Леденящее профессиональное подозрение пронзило меня.

– Э-то роман?..— спросил я, заикаясь.

– Тс-с! Все-таки вас могут прослушивать. Напечатайте, и я половину вам отдаю.

Любой уважающий себя член Союза воспользовался бы этим поводом, чтобы вытолкать посетителя за дверь. Я, видимо, не уважал себя как член Союза.

– С чего вы взяли, что я могу вас напечатать? Я себя не могу напечатать! — вспылил я.

– Полмиллиона ваши.

– Чего-чего??

– Но ведь миллион-то за него там заплатят! — сказал он уверенно.

«Нет! Не может быть…— соображал я.— Это не агент, не провокатор — он такой. Неужто такие бывают?»

– Я уже был на книжной ярмарке, предлагал…

Я представил себе господ, боявшихся, что их уже не выпустят домой из Шереметьева, тет-а-тет с моим посетителем, и мне стало весело. Как это его не замели?

– Ну вот видите, они не могут, а что я могу? Кстати, а почему бы вам не попробовать напечататься у нас?

Он посмотрел на меня с презрением. Я был достоин его.

– Читал я вашего Солженицына…— процедил он.

Нет, это был такой человек. Сомнения мои рассеялись.

Он достал из портфеля шесть папок. Портфель испустил дух: в нем, кроме романа, могла поместиться лишь зубная щетка.

Боже! Такого толстого романа я еще не видел.

– Больше восьмисот страниц, — сказал он с удовлетворением. — Девятисот нет, — добавил он твердо.

Каждая папка была зачем-то обернута в несколько слоев вощеной бумаги. В этой папке помещался дорогой, почти что кожаный скоросшиватель, внутри которого, наконец, были подшиты — каждая страниц на полтораста — рукописи. Таких многослойных сочинений я тоже не встречал.

– А в пергамент-то зачем заворачиваете? — естественно, поинтересовался я.

– А если в воду бросать? — живо откликнулся он.

С усталостью метра я разрешил ему оставить рукопись на просмотр, только чтоб не торопил.

– Хорошо, я зайду послезавтра,— согласился он.

Много повидал я графоманов и начинающих — этот восхитил меня.

– Послушайте, вы сколько сидели?

– Пять лет.

– А сколько писали?

– Ровно год.

– И хотите, чтобы я прочитал за один день?

– Так вы же не оторветесь.

Ни тени сомнения.

– А кто еще читал?

– А никто.

– Так откуда же вы знаете?

– Кстати,— сказал он,— у меня еще есть рекорд, не зарегистрированный в «Книге рекордов Гиннеса». Это может послужить хорошей рекламой книге.

Я уже ничему не удивлялся.

– Я могу присесть пять тысяч раз подряд. Сейчас сразу, может, и не смогу. Но если надо, потренируюсь и быстро войду в форму. Не верите? Ну две тысячи гарантирую прямо сейчас. Хотите?

– Ладно, верю, ступайте,— сказал я тоном умирающего льва.

Но он заставил меня тут же раскрыть рукопись! И я не оторвался. Как легко зато отступили от меня мои собственные беды! И никто потом не отрывался из тех, кто читал… Хотя их и не много было.

Вот уже пять лет эпизоды этой книги стоят перед моими глазами с тою же отчетливостью. Будто они случились на моих глазах, будто я сам видел, будто сам пережил.

Это страшное, это странное повествование! По всем правилам литературной науки никогда не достигнешь подобного эффекта.

Бытует мнение, что бывают люди, которые знают, о чем рассказать, но не умеют. Бытует и мнение, что теперь много развелось умеющих писать — только им не о чем. Оба мнения недостаточно точны, потому что относятся так или иначе к несуществующим текстам. Потому что — не знать или уметь, а мочь надо. Леонид Габышев — может. Потенция — самая сильная его сторона. У него эта штука есть. Он может рассказать нам о том, о чем, пожалуй, никто не может рассказать, тем более мастер слова. Жизнь, о которой он пишет, сильнее любого текста. Ее и пережить-то невозможно, не то что о ней повествовать. Представьте себе достоверное описание ощущений человека в топке или газовой камере, тем более художественно написанное. Наша жизнь наметила такой конфликт этики и эстетики, от которого автор со вкусом просто отступит в сторону, обойдет, будто его и не было. Габышев не может уступить факту и отступить от факта именно потому, что факт этот был. Был — вот высшее доказательство для существования в тексте. Голос автора слит с голосом героя именно по этой причине. А не потому, что автор по неопытности не способен соблюсти дистанцию. Дистанция как раз есть, иначе не охватил бы он жизнь героя в столь цельной картине. Памятлив автор и в композиции: переклички его в эпизодах и линиях, так сказать, «рифмы» прозы, свидетельствуют о некоем врожденном мастерстве, которого чаще всего не достигают умеющие писать. Эти «рифмы» обещают нам будущего романиста.

У Габышева есть два дара — рассказчика и правды, один от природы, другой от человека.

Его повествование — о зоне. Воздухом зоны вы начинаете дышать с первой страницы и с первых глав, посвященных еще вольному детству героя. Здесь все — зона, от рождения. Дед — крестьянин, отец — начальник милиции, внук — зек. Центр и сердце повести — колония для несовершеннолетних Одлян. Одлян — имя это станет нарицательным, я уверен. Это детские годы крестьянского внука, обретающего свободу в зоне, постигающего ее смысл, о котором слишком многие из нас, проживших на воле, и догадки не имеют.

Это смелая книга — и граждански, и художнически. Ее надо было не только написать (в то время «в никуда», в будущее — «до востребования»), ее надо было — преодолеть. Почти так, как ту жизнь, что в ней описана.

Впрочем, преодолевая эту жизнь уже в чтении, не успеваешь задаться вопросом, как эта книга написана. Эффект подлинности таков, сопереживание герою настолько велико, что не можешь сам себе ответить на другой вопрос: как можно было пережить все это?

Невозможно. Ни дружбы, ни опоры здесь нет — лишь боль и унижение, без конца. Смерть кажется желанной как единственно возможное освобождение. И все-таки герой спасается. Что же спасает его?

Спасает его любовь и вера. Эта тема может оказаться заслоненной для невнимательного читателя всем тем ужасом страдания, которым насыщена книга. Но, только не утеряв любовь и расслышав голос веры, выживает герой. Тут нет дани ни чувствительности, ни моде. Герой не подготовлен, он не знает, ни что такое любовь, ни что такое вера. Они являются ему с тою же достоверностью факта, что и страдания. Между любовью и верой здесь тот же знак равенства, что и в писании, но не вычитанный, а обретенный (недаром и любимую героя зовут Вера). В момент полного отчаяния, когда герой близок и к убийству и к самоубийству, он слышит Голос: «Терпи, терпи, Глаз, это ничего, это так надо. Ты должен все вынести. Ведь ты выдюжишь. Я тебя знаю, что же ты скис? Подними голову. Одлян долго продолжаться не будет. Ты все равно из него вырвешься». Герой верит Голосу и не верит себе, что и впрямь слышит его: «Неужели я начал от этого Одляна сходить с ума? Неужели сойду? Нет, с ума сходить нельзя. Ведь если и правда сойду, мне все равно не поверят, скажут, что я кошу. Нет, Господи, нет, с ума нельзя сходить. Что угодно, только остаться в своем уме. Буду считать, что я пока в своем уме. И это мне все приснилось. Интересно, а я узнаю, что я сошел с ума? Если сошел, то я же не пойму, что я дураком стал… Нет, если я так рассуждаю, то я, слава богу, еще не дурак».

Слава Богу! Это время не удалено от нас, мы его еще хорошо помним. Это не двадцатые, и не тридцатые, это конец 60-х — начало 70-х, когда страна погружалась во все более глубокий сон. Я ни хочу опережать повесть пересказом — прочтите. Прочтите и сравните свой сон с реальностью.

Прошло каких-то пять лет с тех пор, как ко мне заявился неожиданный гость как угроза, как кошмар, как напоминание. Страна начала просыпаться, все болит в ней и ломит как с перепою. Проснулась и себя не узнает: кругом националы, рокеры, зеки, старики и дети.

Пришло время и этой повести. Она нужна не им, а нам.

А. Битов.

Посвящается малолеткам

ЧАСТЬ №1

КРЕЩЕНИЕ

1

В широкие, серые, окованные железом тюремные ворота въехал с жадно горящими очами-фарами черный «ворон». Начальник конвоя, молоденький лейтенант, споро выпрыгнул из кабины, поправил кобуру на белом овчинном полушубке и, вдохнув холодный воздух, скомандовал: «Выпускай!»

Конвоиры, сидевшие в чреве «ворона» вместе с заключенными, отделенные от них стальной решеткой, отомкнув ее — она лязгнула, как пасть волка,— выпрыгнули на утоптанный снег. Следом посыпались зеки, тут же строящиеся в две шеренги.

– Живее, живее! — прикрикнул на них начальник конвоя, а сам, с пузатым коричневым портфелем, сплюнув сигарету на снег, скрылся в дверях привратки. Он пошел сдавать личные дела заключенных. Их было двадцать семь. Зеки построились по двое и дышали морозным воздухом, наслаждаясь им. У них его скоро отнимут. После тесноты «воронка» стоять на улице было блаженство. Солдаты-конвоиры их пересчитали, ради шутки покрыв матом новичка, которому не нашлось пары. Один из зеков — бывалый,— видя веселое настроение конвоя, сострил:

– По парам надо ловить, а непарных гнать в шею.

Конвоиры на это ничего не ответили, а запританцовывали, согревая замерзшие ноги. Из привратки показался начальник конвоя и, крикнув: «Заводи!»—скрылся снова.

– Пошёль,— буркнул на зеков скуластый солдат-азиат, перестав пританцовывать. Он и так плохо говорил по-русски, а тут вдобавок мороз губы прихватил.

Зеки нехотя поплелись в тамбур привратки. Когда они вошли, за ними захлопнулась уличная дверь. В тамбуре было теплее.

Через несколько минут на пороге с делами в руках появился невысокого роста капитан в кителе и шапке. На левой руке — широкая красная повязка, на повязке крупными белыми буквами написано — «дежурный». Это был дежурный помощник начальника следственного изолятора. Тюрьму, построенную в прошлом веке, официально называли следственным изолятором. Рядом с капитаном стояли лейтенант — начальник конвоя и старшина — корпусной, плотный, коренастый. Ему, как и капитану, было за сорок. У старшины на скуле была шишка с голубиное яйцо.

– Буду называть фамилии,— сказал капитан,— выходите, говорите имя, отчество, год и место рождения, статью, срок.

И он стал выкрикивать фамилии. Зеки протискивались к дверям и, отвечая капитану, как он приказал, проходили мимо него в дверь, потом в другую и оказывались в боксике. Боксик представлял собой небольшое квадратное помещение. Обшарпанные стены были исписаны кличками, сроками и приветами кентам. В правом углу у двери стояла массивная ржавая параша.

Среди заключенных был один малолетка — Коля Петров. Зашел он в боксик в числе последних, и ему досталось место около дверей, а точнее — у параши.

Зеки, кто зашел первым, сели вдоль стенок на корточки, а те, кто зашел позже, сели посредине. Колени упирались в колени, плечо было рядом с плечом. На один квадратный метр приходилось по два-три человека. Но на корточках сидели не все, некоторые стояли, так как невозможно было примоститься. Стоял и Коля.

Курящие закурили, а некурящие дышали дымом. И Коля закурил, слушая разговоры. Болтали многие: земляки, подельники, кто с кем мог,— но тихо, вполголоса. Дым повалил в отверстие в стене под потолком, забранное решеткой,— там тлела лампочка.

Коля за этап порядком устал и сел на корточки — лицом к параше. Он жадно затягивался и выпускал дым. Дым обволакивал парашу и медленно поднимался к потолку.

Дежурный закричал:

– Прекратите курить! Раскурились.

Он еще что-то пробурчал, отходя от двери, но слов его в боксике не разобрали. Цигарки многие затушили. Заплевал и Коля, бросив окурок за парашу. Он все сидел на корточках, и ноги его затекли — с непривычки. Он никогда так долго в таком положении не находился. Его глаза мозолила параша, и он подумал: почему на нее никто не садится? Ведь на ней можно сидеть не хуже, чем на табуретке. И он сел. Чтоб отдохнули ноги. Они у него задеревенели. К ногам прилила кровь, и побежали мурашки.

Сидя на параше, Коля возвышался над заключенными и был доволен, что нашел столь удобное место. Ноги отдохнули, и ему вновь захотелось курить. Теперь в боксике чадили по нескольку человек, чтоб меньше дыму шло в коридор. Рядом с Колей заросший щетиной средних лет мужчина докуривал папиросу. Он сделал несколько учащенных затяжек — признак, что накурился и сейчас выбросит окурок, но Коля тихонько попросил:

– Оставь.

Тот затянулся в последний раз, внимательно вглядываясь в Колю, и, подавая ему окурок, еще тише, чем Коля, сказал:

– Сядь рядом.

Коля встал с параши и сел на корточки, смакуя окурок.

– Первый раз попал?—спросил добродушно мужчина, продолжая разглядывать Колю.

– Первый — протянул Петров и струйкой пустил дым в коленку.

– Малолетка?

– Да.

– Ты знаешь,— продолжал мужчина, прищурив от дыма темные глаза,— не садись никогда на парашу.— Он почему-то замолчал, то ли соображая, как это лучше сказать новичку-малолетке, то ли подыскивая для него более понятные и убедительные слова.— Нехорошее это дело — сидеть на параше.

Он еще хотел что-то сказать, но забренчал ключами дежурный и широко распахнул двери. Зеки встали с корточек и перетаптывались, разминая затекшие ноги. Так сидеть было многим непривычно. В дверях стоял корпусной. Его шустрые глаза побегали по заключенным, будто кого-то выискивая, и он громко сказал:

– Четверо выходите.

Это начинался шмон.

Коля оказался в первой четверке. Вдоль стены с двумя зарешеченными окнами стояло четыре стола, у каждого — по надзирателю. Коля подошел к сухощавому пожилому сержанту, и тот приказал:

– Раздевайсь.

Коля снял бушлат, положил на стол, затем стал снимать пиджак, рубашку, брюки. Тем временем сержант осмотрел карманы бушлата, прощупал его и взял брюки. Коля стоял в одних трусах.

Когда одежда была осмотрена, сержант крикнул:

– А трусы чего не снял?

Коля снял трусы и подал ему. Тот прощупал резинку, смял их и бросил на вещи.

– Ну, орел, открой рот.

Коля открыл. Будто зубной врач, сержант осмотрел его. Затем ощупал голову, нет ли чего в волосах, и, наклонив Колину голову так, чтобы свет лампочки освещал ухо, заглянул в него. Потом в другое. Оглядев тело Коли, сказал:

– Повернись кругом.

Коля повиновался.

– Присядь.

Коля исполнил.

– Одевайся.

Петров оделся, и его первого закрыли в соседний пустой боксик, но тут же следом вошел второй заключенный, через некоторое время третий и четвертый.

Так проходил шмон. Из одного боксика выводили, в коридоре обыскивали и заводили в другой.

Наконец шмон закончился. И зеки опять сидели, стояли в точно таком же, как и первый, боксике, помаленьку дымя и болтая. Это все, что они могли делать. В парашу никто не оправлялся — все терпели. Но вот отворилась дверь. Тот же старшина, с шишкой на скуле, рявкнул:

– Выходи!

Зеки выходили и строились на улице, поджидая остальных. Мороз крепчал. Ветра почти не чувствовалось. Вдалеке, за забором, были рассыпаны огни ночного города, приятно манящие к себе. На них смотрели многие. А Коля так и впился в них. Тюремный двор был тоже освещен еще ярче, но то были тюремные огни, и душа от них не приходила в восторг, а, наоборот, была угнетена, будто они хотели высветить в ней то, что никому не предназначалось.

У Коли закипело в груди, стало труднее дышать, будто тюремный воздух был тяжелее. Вот подул ветерок, он охватил лицо, но не тронул спертую душу. Коля не ощутил его, он все еще был поглощен далекими огнями за забором. Так туда захотелось! Оттуда дует ветер. И там легче дышится. Ведь за забором — воздух свободы.

Оцепенение Коли прервалось окриком старшины:

– Разобраться по двое!

Их снова пересчитали и повели в баню. Она имела вид приземистого сарая с двускатной крышей. Они вошли в низкие двери. Здесь был небольшой тамбур, из которого вели две двери — одна налево, другая направо. Старшина открыл левую дверь, и зеки последовали за ним. Когда все зашли, старшина скомандовал:

– Раздевайтесь побыстрей. Вещи в прожарку.

И вышел.

В стене открылось окно не окно — целая амбразура, и из него по пояс высунулся заключенный — работник хозяйственной обслуги, одетый в хлопчатобумажную черную куртку, и сказал:

– Вещи сюда.

Зеки клали вещи на высокий квадратный стол с толстыми ножками, стоящий перед окном, голые проходили через холодный тамбур и входили в другую дверь. Здесь зеков наголо стригли три дюжих румяных молодца из хозобслуги — старыми ручными машинками, которые клочьями выдирали волосы. Командовал баней вольнонаемный, тощий, сутулый старикашка с сиплым голосом. На нем был длинный черный халат, застегнутый на все пуговицы, из-под халата выглядывала красная клетчатая рубашка, этим и отличавшая его от хозобслуги, которой вольные вещи, кроме теплого белья, не полагались. И еще у него в отличие от хозобслуги были волосы — мягкие, редкие, седые, зачесанные назад.

Сиплый раздал ножницы, чтобы стригли ногти на руках и ногах, а потом, взяв в руки машинку, просипел:

– Лобки, лобки стригите.—И протянул машинку оказавшемуся рядом зеку.

Лобки так лобки (Коля никогда не слышал этого слова), и все по очереди начали их стричь. После этих процедур зеки брали из посылочного ящика кусочек хозяйственного мыла, который утопал в кулаке, и заходили в моечное отделение.

Взяв цинковый изогнутый тазик и набрав в него воды, Коля сел на деревянную скамейку и стал брызгать на себя воду — мыться ему не хотелось. Он посмотрел на других зеков: они с усердием терли себя истерзанными, с козий хвост, мочалками, фыркали и отдувались, снова набирали горячей воды, крякали от удовольствия, терли друг дружке спины. Совсем как в вольной бане. Коля, пересилив себя, намылил бритую голову, поскреб для виду, смыл мыло, набрал погорячее свежей воды и стал снова брызгать на себя. Сидеть, не обливаясь горячей водой, было холодно. Эту противную мочалку, которой обувь вытирать не каждый станет, брать в руки не хотелось. Но более всего ему не хотелось мыться в тюремной бане. Он окатил себя водой и набрал еще. Тут отворилась дверь, но не та, в которую они заходили, и старшина, несмотря на то, что еще не все помылись, гаркнул:

– Заканчивай мыться! Одеваться!

Коля окатил себя водой и первый вошел в то помещение, где они сдали вещи в прожарку. Он понял — баня построена по кругу. На грязном полу в беспорядке валялись вещи. Он еле отыскал свои. Из окошка их, горячие, после прожарки выбросили на пол. Их и сейчас невозможно было надеть — особенно жгли руки металлические пуговицы. Зеки едва разобрались с вещами — их повели на склад получать постельные принадлежности.

Наступало утро. Но на улице было все так же темно. Снег искрился от яркого освещения. Было заметно движение хозобслуги. Готовили завтрак.

Этапников завели в длинное одноэтажное здание. Здесь находилось несколько камер для заключенных и тюремный склад. Стали выдавать матрац, наматрасник, подушку, наволочку, одеяло и кружку с ложкой. Подошла очередь и Коли. Кладовщица, взглянув на него, улыбнулась:

– Ты к нам не в первый раз?

– В первый.

– Что-то лицо мне знакомо. Ну сознайся, что не в первый.

– Нет, в первый.

Забрав вольную одежду, кладовщица выдала ему тюремную. Малолеток в отличие от взрослых переодевали; и им вместо наматрасника давали простыни. Коля отошел в сторону и стал одеваться. Серый застиранный хлопчатобумажный костюм был велик. Рукава он подвернул, а брюки поддернул повыше. Разбитые ботинки, какие дают в профессионально-технических училищах и рабочим на предприятиях, были ему размера на три больше. Каблуки почти что сносились. Шнурков не было. Фуфайка тоже была велика, а шапка еле держалась на затылке.

Зеков повели в трехэтажный корпус разводить по камерам. На улице брезжил рассвет.

Петрова одного закрыли на первом этаже в пустую камеру. Она была сводчатая. Вытянутая в длину. В ней стояли три железные кровати с забетонированными ножками. У левой стены — стол, рядом с ним бачок для воды, а на нем вместо кружки алюминиевая миска. У противоположной от двери стены, под окном, проходили две трубы отопления.

Коля положил матрац на кровать, на ту, что стояла ближе к дверям, а значит, и к параше, и сел сам. «Интересно,— подумал он,— в КПЗ говорили, что в камерах много людей, есть радио, шашки, шахматы, свежие газеты. А здесь одиночка».

Через зарешеченное окно ничего не было видно, потому что с улицы были прибиты жалюзи. Он расправил матрац, вата в котором была сбита комками, и лег лицом к двери. «Сколько же я буду сидеть один?»

Он пролежал до обеда, разглядывая сводчатый потолок, стены, дверь… Иногда вставал, оправлялся в парашу, пил холодную воду и ложился снова. Скукота. Вдруг открылась кормушка, и ему подали обед — гороховый суп и овсяную кашу.

Мысли его путались. От тюрьмы перескакивали к КПЗ, к дому, к училищу. И все же Коля твердо верил: срок ему не дадут, ну на худой конец — дадут условно. Да и Бог с ним. Лишь бы свобода. Остальное — ерунда.

После ужина Коле сказали собраться с вещами и повели на второй этаж. Дежурный, достав из-за голенища яловых сапог фанерку, формой как разделочная доска для хозяйки, только поменьше, поставил карандашом пополнение в двадцать восьмую камеру и открыл ее.

Коля решил быть пошустрее и потому смело переступил порог. Пацаны сидели и лежали на кроватях. Но едва захлопнулась дверь, как все повскакали с мест, гогоча от радости.

– О-о-о!!! Камбала!!! Где же тебя поймали?!! — прокричал белобрысый мордастый парень, с восторгом оглядывая Петрова.

Вопрос повис в камере, все молчали, устремив пять жадных взоров на новичка. У него не было левого глаза, и он наполовину был прикрыт. Под невидящим глазом зияла ямка, в которую запросто бы поместилось воробьиное яйцо. Ямка напоминала воронку от авиабомбы только во много раз меньше. Из воронки в четыре разные стороны расходились темные грубые рубцы.

Коля не оробел и, улыбнувшись, ответил:

– Тура обмелела, вот меня и поймали.

Пацаны загоготали еще громче и подошли ближе, внимательно разглядывая новичка. Он был невысокого роста и выглядел совсем сопляком. Коля рассматривал их. Малолеток было пять. Сильно здоровых среди них не было, но он был всех меньше. Он стушевался. Нехорошее предчувствие закралось в душу. «Если полезут драться — отвечу, будь что будет»,— решил он.

– Ребята, куда матрас положить?

– Да вот,— указал белобрысый на пустую кровать.— Ложи сюда.

Другой, похожий на цыгана, парень обвел прищуренным взглядом сокамерников и, заикаясь, сказал:

– Да ты раздевайся. Не стесняйся. Это теперь твой дом.

Коля сбросил с себя бушлат и шапку на кровать, хотя в камере была вешалка, но кровать ближе. Парни закурили, и Коля попросил у них. Прикурив, сильно затянулся.

– Ну, откуда будешь? — спросил белобрысый.

– Из Заводоуковского района,— ответил Петров и, чуть помолчав, спросил: — Земляки есть?

– У нас нет. Там,— и парень показал рукой в стену,— в какой-то камере есть.

Ребята расселись на кроватях. Сел и Коля.

– По какой статье? — спросил, заикаясь, цыган.

– По сто сорок четвертой.

– Кого обчистил?

Коля задумался.

– Я вообще-то никого не чистил. Шьют мне две кражи.

– Э-э-э,— протянул белобрысый.— Он в несознанку. Вяжи об этом.

Ребята курили и расспрашивали Петрова, сколько человек пришло по этапу, много ли малолеток, первый ли раз в тюрьме. Он отвечал, а сам рассматривал камеру. Она была небольшая. Всего три двухъярусных кровати. Он занял шестое, последнее свободное место. Возле вешалки с фуфайками, на табурете, стоял бачок с водой. В углу у самой двери притулилась параша. У окна между кроватями стоял стол. На столе лежала немытая посуда. Стол и пол были настолько грязные, что между ними не было никакой разницы.

Ребята встали с кроватей, и цыган сказал:

– Тэк-с… Значит, в тюрьме ты в первый раз. А всем новичкам делают прописку. Слыхал?

– Да, слыхал. — Но в чем заключается прописка, Коля не знал.

– Ну что ж, надо морковку вить. Сколько морковок будем ставить?

Ребята называли разные цифры. Остановились на тридцати: двадцать холодных и десять горячих.

– А банок с него и десяти хватит, — предложил один.

– Десяти хватит, — поддержали остальные.

Морковку из полотенца свили быстро. Ее вили с двух сторон, а один держал за середину. То, что они сделали, и правда походило на морковку, по всей длине как бы треснутую. Цыган взял ее и ударил по своей ноге с оттяжкой.

– Н-нештяк.

– Добре, — поддакнул другой.

Посреди камеры поставили табурет, и белобрысый, обращаясь к худому и потому казавшемуся высоким парню, сказал:

– Смех, на волчок.

Смех вразвалочку подошел к двери и затылком закрыл глазок, чтобы надзиратель не видел, что здесь будет происходить.

– Кто первый?—спросил белобрысый и, протянув парню с пухлым лицом морковку, добавил: — Давай короче.

Пухломордый взял морковку, встряхнул ее и, усмехнувшись, приказал Коле:

– Ложись.

Коля перевалился через табуретку. Руки и ноги касались пола. Парень взмахнул морковкой и что было силы ударил Колю по ягодицам.

– Раз, — начал отсчет один из малолеток.

– Слабо,— корил белобрысый,

– Ты что, — вставил цыган, — забыл, как ставили тебе?

Парень сжал губы, и во второй раз у него вышло лучше.

– Два.

– Во-о!

– Три.

– Это тоже добре, — комментировал цыган.

– Четыре.

Задницу у Коли жгло. Удары хоть и были сильные, но терпимые. Он понял, что морковка хлещет покрепче ремня. Кончил бить один, начал второй. Ягодицы уже горели. Четырнадцать холодных поставили, осталось шесть.

Теперь очередь была Смеха. Его заменили на глазке. Удары у Смеха были слабые, но боль все равно доставляли. Он отработал свое и опять стал на глазок. Осталось десять горячих. Конец морковки чуть не до половины намочили.

– Дер-р-ржись, — сказал цыган Коле.

Мокрая морковка просвистела в воздухе и, описав дугу, обожгла Коле обе ягодицы. Цыган бил сильнее. И бить не торопился. Свое удовольствие растягивал. Ударив три раза, он намочил конец морковки еще, повытягивал ее, помахал в воздухе и, крякнув, с выдохом ударил. Только у Коли стихла боль, как цыган взмахнул в последний раз, попав, как и хотел, самым концом морковки. Такой удар был больнее.

Но вот морковка в руках у белобрысого.

– На-ка смочи, — подал он ее пухломордому.

Теперь морковка была мокрая почти вся.

Белобрысый свернул ее потуже, повытягивал так же, как цыган. Парни, видя, что он скоро ударит, загоготали, предвкушая удовольствие. Все знали по себе, как он бьет.

– Ты ему,—сказал цыган,—ударь разок не поперек, а провдоль. Чтоб хром лопнул.

– Он тогда в штаны накладет, — заметил другой.

Коля понял, что били вначале слабые, а теперь надо выдержать самое главное. И не крикнуть. А то надзиратель услышит. Петрову было неловко лежать, перевалившись через табурет. Из его рта пока не вылетел ни один стон. Вот потому его хлестали сильнее, стараясь удачным ударом вырвать из него вскрик. Чтобы унизить. Упрекнуть. Коля понимал это и держался.

Белобрысый поднял обе руки до уровня плеч, в правой держа морковку. Расслабился, вздохнул, переложил конец морковки в левую руку и, сказав: «Господи, благослови», с оттяжкой что было мочи ударил. Задница у Коли и так горела, а сейчас, после удара, будто кто на нее кипятка плеснул. Следующий удар не заставил себя ждать. Только утихла боль, белобрысый сплеча, без всякой оттяжки хлестанул вдругорядь. Удар был сильнее первого. Коля после него изогнул спину, но не застонал. Ребята каждый удар сопровождали кто выдохом, будто били сами, кто прибауткой. Их бесило, что пацан не стонал. Им хотелось этого. Они ждали стона. Тогда белобрысый стал бы бить тише. Но Коля терпел. Последний удар был самый сильный. Казалось, в него вложена вся сила. Но стона нет. Белобрысый отдал морковку, чтобы к ее концу привязали кружку, и сказал:

– Молодец, Камбала. Не ожидал. Не то что ты, Смех!

Смех с ненавистью взглянул на Петрова. Он перед Камбалой унижен. Перед этим одноглазым…

Пока привязывали к концу морковки кружку, Коля передохнул. Осталось вытерпеть последние десять банок. Алюминиевая кружка к ошпаренной заднице будет прилипать больнее.

Поставили Коле и банки. Он выдержал. Ни стона. Задница горела, будто с нее сняли кожу. Его еще ни разу так долго никто не бил. Белобрысый и двое ребят остались довольны Петровым. Так терпеть должны все. Но двое, цыган и Смех, были разъярены и возненавидели его.

Коля закурил.

–Н-ну с-садись, — сказал цыган. — Что стоишь?

Парни засмеялись. Все понимали, что сесть ему сейчас невозможно.

– Покури, передохни,—беззлобно сказал белобрысый.—Садиться еще придется. Кырочки, тромбоны и игры остались. — Он помолчал, глядя на Колю, потом добродушно, будто не было никакой прописки, сказал: — Теперь можно знакомиться. — И протянул широкую жесткую ладонь. — Миша.

– Коля.

Вторым дал руку цыган.

– Федя.

Третий был тезка, а четвертого звали Вася. Смех дал руку и сказал:

– Толя.

– Не Толя,— оборвал его Миша,— а Смех.

– Ну, Смех, — недовольно протянул он.

–А ты, —сказал Миша, обращаясь к Коле,—отныне не Коля, а Камбала. Эта кличка тебе подходит.

Посреди камеры поставили скамейку.

– Садись, — сказал цыган, — сейчас получишь по две кырочки и по два тромбона.

Коля сел.

– Делай, Вася, — скомандовал Миша.

Вася подошел, нагнул Коле голову, сжал пальцы правой руки и, размахнувшись, залепил ему по шее. Раздался шлепок.

– Р-раз, — произнес цыган.

И тут Вася, вновь примерившись, закатил Коле вторую кырочку.

– Следующий.

Когда бил Миша, голова сотрясалась, чуть не отскакивая от шеи, и хлопок, похожий на выстрел, таял под потолком. Шею ломило.

Затем ребята поставили Коле по два тромбона. Одновременно ладонями били по ушам и с ходу, соединив их, рубили по голове. Уши пылали. В ушах звенело.

– А сейчас, Камбала, будем играть в хитрого соседа,— объявил Миша.

– Я буду хитрым соседом, — вызвался цыган.

– Игра заключается в следующем, — продолжал Миша. — Вы двое садитесь на скамейку, на головы вам накидываем фуфайку, а потом через фуфайку бьем вас по головам. Вы угадываете, кто ударил. Это та же игра, что и жучок. Вернее сказать—тюремный жучок. Только вместо ладони бьют по голове. Итак, начали.

Коля и Федя сели на скамейку. На них вмиг накинули фуфайку, и Коля тут же получил удар кулаком по голове. Он поднял фуфайку и посмотрел на Мишу, так как удар был сильный.

– Ты?

– Нет!

Теперь Коля накинул подол фуфайки на голову сам. Следующий удар получил Федя. Но он тоже не угадал. Коля не отгадал и во второй раз и в третий. А в четвертый его ударили не кулаком, а чем-то тяжелым, отчего в голове загудело. Но он не отгадал опять. Теперь не только задница ныла, но и голова гудела. Вот он опять получил удар чем-то тяжелым и понял, что на этот раз ударил сосед. Коля скинул фуфайку и показал пальцем на Федю.

– Это он.

– Ох и тугодум ты. Бьют тебя все, а надо на соседа показывать. Ведь игра же называется хитрый сосед, — улыбаясь, сказал Миша.

Следующая игра называлась петух. Коля с усилием натянул рукава фуфайки на ноги. И тут его голову обхватили две дюжие руки, наклонили ее и, просунув под воротник, натянули фуфайку на спину. Затем цыган с пренебрежением толкнул Колю ногой. Коля закачался на спине, как ванька-встанька, и остановился. Петух был своего рода капкан или смирительная рубашка: Колина голова была у самых колен, ноги, продетые в рукава, бездействовали, руки, прижатые фуфайкой, стянуть ее были не в силах. Он катался по полу, стараясь выбраться из петуха, но тщетно. С ним могли сделать все что угодно. Ребята давились от смеха, наслаждаясь его беспомощностью.

Ярости уже не было в Коле, чувства были парализованы. Ему хотелось одного — чтоб побыстрее все кончилось. Воля его была надломлена. Раньше он думал, что среди заключенных есть какое-то братство, что они живут дружно между собой, что беда их сближает и что они делятся последней коркой хлеба, как родные братья. Первый же час в камере принес ему разочарование. Он готов был плакать. Лучше провалиться в тартарары, чем беспомощному валяться на полу под насмешки друзей по несчастью.

– Хорош гоготать. Побалдели — и будет. Снимите петуха, — сказал Миша.

Но никто не двинулся с места. Освобождать никому не хотелось. Все же тезка освободил ему голову, и Коля медленно, будто контуженый, стал вытаскивать ноги из рукавов. Вот он свободен. Фуфайка лежит рядом. Но он продолжает сидеть на полу. Федя-цыган подходит, заглядывает ему в лицо и, отойдя к двери, расстегивает ширинку. Коля невидящим взглядом смотрит в пол. Цыган оборачивается и подходит к Петрову. Камера остолбенела. Такого еще никто не видывал. Цыган остановился в двух шагах от Коли и стал тужиться. Коля поднял на него глаза, но остался недвижим. Ему надо было встать, но этот час кошмара вымотал его и он не соображал, как ему быть. Струя побежала и стала приближаться к Коле, еще доля секунды — и она ударит в лицо. Коля не вскочил с пола, а только инстинктивно, будто в лицо летит камень, поднял руку. Ладонь встретила струю, и от нее полетели сотни брызг в стороны.

– Федя, Федя, ну зачем ты, Федя? — Встать Коля не мог.

Цыган смеялся. Струя колебалась. Коля водил рукой, ловя струю, и она разбивалась о ладонь. Но вот до него дошло, что надо сделать, и он вскочил с пола. Цыган прекратил. В камере стояло гробовое молчание. Первым его нарушил цыган:

– Ну, остается еще одно — и хватит с тебя.

Все молчали.

– В тюрьме есть закон, — продолжал цыган, — и в нашей камере тоже: все новички целуют парашу.

Коля не знал, когда кончится эта пытка, и был сейчас готов на все. Что параша дело плохое — эти слова не пришли ему на память. Не до воспоминаний. Все как во сне. Но почему-то целовать парашу показалось ему странным, и он, посмотрев на цыгана, спросил:

– И ты целовал?

– А как же…

Коля обвел взглядом ребят, сидящих на кроватях. Они молчали. И спросил:

– А что, правда надо целовать парашу?

Ответом — молчание. Коля заколебался. Тогда Смех поддержал цыгана:

– Целуй. Все целуют.

– Вот поцелуешь — и на этом конец,— вмешался опять цыган. Как хотелось Коле сейчас, чтоб все это кончилось. Сломленная воля говорила: целуй,— но сердце подсказывало: не надо.

Не доверяя цыгану и Смеху, он посмотрел на Мишу, самого авторитетного в камере. Миша был доволен Колей — он ни разу не застонал, когда его прописывали. Но теперь, когда Коля малодушничал, Мише не было его жалко.

– Парашу целуют все. Это закон,— сказал он.

Коля еще раз обвел всех взглядом и остановился на цыгане.

– Ну что же, целуй,— растягивая слова, чтобы не заикаться, сказал цыган.

– А куда целовать?

– Открой крышку и в крышку изнутри.

Коля медленно подошел к параше — она стояла у самой стены — и откинул крышку.

– Сюда? — указал он пальцем на зернистую, отбеленную солями внутреннюю сторону крышки.

– Сюда,— кивнул цыган.

Сердце, сердце опять подсказывало Коле, что целовать парашу не надо. Но крышка открыта — мосты сожжены. К ребятам он стоял спиной и нагибался к крышке медленно, будто она его могла полоснуть, словно нож, по горлу. Из параши несет мочой. Вот уже крышка рядом, он тянет к ней губы, будто она раскаленная и, прикоснувшись, обожжет их. В камере тишина. Все замерли, будто сейчас свершится что-то такое, от чего зависит их судьба. Коля еле тронул губами крышку и только выпрямился — камера взорвалась:

– Чушка! Параша! Мина!

Гул стоял долго.

– Камбала! Закрой парашу! — наконец крикнул Миша.

Коля закрыл.

– Сейчас мы позвоним,— продолжал он,— во все камеры и скажем, что у нас есть чуха.

Миша взял со стола кружку и только хотел стукнуть по трубе, как Коля, поняв, какая жизнь его теперь ожидает, закричал:

– Миша! Ребята! Простите! Ведь я правда думал, что надо целовать парашу. Вы же сказали,— он посмотрел на цыгана, на Смеха, остановил взгляд на Мише,— что целовать парашу — тюремный закон. Если б вы не сказали, разве б я стал целовать? Да не поцеловал я ее, я только губы поднес…

Ребята молчали. Решающее слово оставалось за Мишей. Миша немного подумал.

– Хорошо,— сказал он и поставил кружку на трубу отопления,— звонить не будем.

Он замолчал. Молчали и остальные.

– Я думаю, его надо простить,— произнес Миша.

Смех был против, а цыган молчал. Двое ребят согласились с Мишей. Переговорив, парни Колю решили простить и никогда никому об этом не рассказывать.

Камеру повели на вечернюю оправку. Парашу тащили Смех и Коля. Туалет — через две камеры, в самом углу. Стены его обрызганы раствором и напоминали вывернутую наизнанку шубу. Так сделано для того, чтобы на стенах не писали. Ребята подошли к стене и в щелях «шубы» стали искать записки.

На этаже два туалета в разных концах. Половину камер водили в один, другую — во второй. Туалет — общее место, и его стена-шуба служит почтой.

Парни умылись, вытерлись полотенцами. Умылся и Коля, но вытерся в камере. Не взял полотенце.

Покурив, ребята начали учить Колю фене — воровскому жаргону. По фене он не ботал, а это входило в ритуал, дополняя прописку и игры. Так Петров узнал, что кровать — это шконка, или шконцы, лампочка — тюремное солнышко, ботинки — коцы, говноступы, или говнодавы, или прохоря, надзиратель — дубак, попка, попкарь, глазок в двери — волчок…

Ну, Камбала, ты знаешь «Гимн малолеток»? — спросил Миша.

– Не знаю.

– Ладно, выучишь потом. Давай у дубака попроси гитару, а то скучно. Я поиграю, а мы споем «Гимн малолеток».

Коля постучал в кормушку. Надзиратель открыл ее.

– Что тебе?

Это — другой попкарь. Они сменились.

– Старшой, дай гитару, мы поиграем.

– Может и бабу привести?

Он закрыл кормушку, а пацаны закатывались со смеху.

– На базар не хочешь сходить? — смеясь, спросил цыган. — Может, толкнешь чего да водяры притащишь.

Засмеялись опять. Смеялся и Коля. За компанию. Над самим собой.

Насмеявшись над новичком, ребята помыли ложки, вытерли со стола и сели ужинать во второй раз. Из-за окошка — оно служило холодильником — достали сливочное масло, копченую колбасу и пригласили Колю к столу. Он отказался.

– У малолеток все общее, садись, — поставил точку Миша.

Он сел. Колбасу нарезали алюминиевой ложкой. Ее конец заточен, как финский нож.

Коля брал тоненькие кусочки колбасы не только из-за скромности — есть не хотелось. Побыть бы одному! В одиночке!

Ребята убрали со стола и расправили кровати. Коля постелил постель, и попка прокричал:

– От-бой!

Ребята улеглись, и цыган спросил Колю:

– Кино любишь?

– Люблю.

– Часто смотрел?

– Часто.

– Во-о-о! Нештяк! Счас будешь рассказывать.

Коля рассказал два кинофильма. Ребята — довольны. Цыган попросил еще.

– Хорэ , Федя! Оставь на завтра, — громко сказал Миша и отвернулся к стене.

Коля с головой — под одеяло, будто одеяло отделяло его от тюрьмы.

Он долго не мог уснуть. Ворочался. Тяжкие думы захлестывали сознание. Не ожидал, что тюрьма так издевательски встретит. «Господи, помоги», — молила его душа. На кого уповать — не знал он, а на себя после унизительного вечера почти не надеялся. «Что я могу сделать с пятерыми? Как быть?» Понимал он, что житуха будет несладкой. Но изменить ничего нельзя. С волками жить — по-волчьи выть. И не выть, а лишь только подвывать.

Ему снились кошмарные сны. Он проснулся и обрадовался: как хорошо, что все было во сне. Но тут же вспомнил вчерашний вечер, и ему стало страшно. Сейчас ему хотелось, чтобы и тюрьма была лишь только сном. Он откинул одеяло, и в глаза ему ударил неяркий свет ночной лампочки, светившей, как и в боксике, из зарешеченного отверстия в стене. Нет — тюрьма не сон. «Сколько же сейчас времени? Скоро ли подъем?» — подумал он, поворачиваясь к стене и натягивая на голову одеяло.

Он лежал, и ему не хотелось, чтобы наступало утро. Что принесет ему новый день? Уж лучше ночь. Тюремная ночь. Тебя никто не тронет. Или лучше — одиночка.

Но вот дежурный в коридоре заорал: «Подъем!» — и стал ходить от двери к двери и стучать ключом, как молотком, в кормушки, крича по нескольку раз «подъем». Камера проснулась. Ребята нехотя вставали, потягивались, ругали дубака.

– Да, Камбала, ты сегодня дневальный,— с кровати сказал Миша, стряхивая на пол пепел с папиросы.

Слышно было, как соседние камеры повели на оправку. И у их двери дежурный забренчал ключами.

– На оправку! — распахнув дверь, крикнул дежурный.

Цыган, проходя мимо Коли, сказал:

– Выставь бачок.

Коля выставил и зашел за парашей.

– Смех,— услышал Петров в коридоре голос Миши,— а парашу кто будет помогать нести?

Смех вернулся в камеру, злобно взглянул на Колю, и они, взяв за ручки двухведерную чугунную парашу и изгибаясь под ее тяжестью, засеменили в туалет.

В туалете было холодно — здесь трубы отопления не проходили. После оправки ребят закрыли в камеру.

В коридоре хлопали кормушки: разносили еду. Открыли и у них.

– Кружки! — гаркнул работник хозобслуги, и Коля, взяв со стола кружки, в каждую руку по три, поднес к нему.

Тот шустро насыпал в каждую кружку по порции сахару специальной меркой, сделанной из нержавейки и похожей на охотничью мерку для дроби. Через несколько минут Коля получил шесть порций сливочного масла, завернутого в белую бумагу, а затем хлеб и занес бачок с кипятком.

Открылась кормушка, и баландер — молодая симпатичная женщина, стала накладывать кашу. Ребята облепили кормушку. Коля смотрел на согнутые спины малолеток. Миша и цыган стояли у кормушки первые и пожирали взглядом женщину, бросая комплименты и чуть ли не объясняясь в любви. В каждой камере ей уделяли внимание, иногда граничащее с цинизмом. В роли баландера выдерживала не каждая женщина, но многие соглашались: досрочное освобождение заставляло женщину пойти на этот шаг и стать объектом ежедневных излияний заключенных.

Парни сели за стол. В белый ноздристый хлеб, который в тюрьме давали малолеткам только на завтрак, они втерли пятнадцать граммов масла и стали завтракать. Ели они не торопясь, особенно когда пили чай с сахаром и маслом. Удовольствие растягивали.

После завтрака Коля собрал со стола миски и поставил их у дверей.

Теперь малолетки, лежа на кроватях, курили и ждали вывода на прогулку. Когда им крикнули приготовиться, Коля сказал:

– На прогулку я не пойду. У меня носков шерстяных нет и коцы здоровенные.

– Пошли,— позвал цыган,— мы ненадолго. Замерзнем — и назад.

Вместо, шарфов парни обмотали шеи полотенцами.

Но Коля остался.

Как хорошо быть одному. Вот бы они совсем не возвращались. Но ребята минут через двадцать вернулись. Румяные, веселые.

Отогревшись, цыган взял шахматы.

– Сыграем в шашки?

– Сыграем,— согласился Коля.

Вместо шашек расставили шахматы. Цыган обвел всех взглядом и спросил Колю:

– Играем на просто так или на золотой пятак?

– Конечно, на просто так. Где же я возьму золотой пятак, если проиграю?

За игрой наблюдали, но никто не подсказывал. Коля цыгану проиграл быстро.

– Ну, теперь исполняй три желания,— сказал цыган, вставая из-за стола и самодовольно улыбаясь.

Он потянулся будто после тяжелой работы и встал посреди камеры, скрестив руки на груди.

– Какие три желания? Мы так не договаривались.

– На просто так — это значит на три желания.

– А если б на золотой пятак,— спросил Коля,— тогда бы что?

– А тогда я бы потребовал у тебя золотой пятак. Ты бы где взял его? Нигде. Ну и опять — три желания.

Понял Коля — три желания горели ему так или иначе.

– Первое желание говорю я.— Цыган поднял вверх указательный палец.— Да ты не бойся, желания простые. Полай на тюремное солнышко, а то оно надоело. Неплохо, если оно после этого потухнет. Пошел.— И цыган указал ему место.

Коля вышел на середину камеры, поднял вверх голову и залаял.

– Плохо лаешь. Старайся посмешнее. Представь, что ты на сцене. Мы — зрители,— сказал Миша,— и тебе надо нас рассмешить. Ты должен не только лаять, но и изображать собаку. А вначале— повой.

Коля, глядя на лампочку, завыл. Он решил сыграть роль собаки по-настоящему. Бог с ними, на сцене он выступал не раз. Выл он на разные голоса. Потом, обойдя камеру и виляя рукой вместо хвоста, навострил уши другой рукой. И загавкал. Ребята покатились со смеху. Это им понравилось. Гавкал он долго, из разных положений, а потом, как будто обессиленный, упал на пол и завилял «хвостом».

Парни зааплодировали. Унижения, как вчера, он не чувствовал. «Это роль, лишь только роль»,— утешал он себя.

– Итак, Камбала, молодец! — похвалил его Миша. — Смех эту роль исполнил хуже. Мы его заставляли гавкать до тех пор, пока не потухнет лампочка. — Миша затянулся и, выпуская дым, продолжал: — Следующий номер нашей программы,— он задумался,— да, возьми вон табуретку и, будто с чувихой, станцуй.

Коля покружился с табуретом, прижимая его к груди, и поставил на место.

– Пойдет, — сказал Миша.

– А теперь изобрази кошку. Животные у тебя лучше получаются, — сказал Коле тезка.

Роль кошки исполнена, и Коля сел на кровать. Закурил.

– Покури, покури, — сказал цыган, — сейчас будет тюремный бокс. Смех готовься!

Смеху на руки заместо боксерских перчаток намотали полотенца и полотенцем же завязали глаза. Тоже сделали и Коле.

Их вывели на середину камеры, покрутили в разные стороны, и Миша, стукнув ложкой по кровати, объявил:

– Гонг!

Противники сходились, вернее, расходились в разные стороны, и Миша крикнул:

– Атака! Бейте друг друга!

Они начали махать по воздуху, стоя друг к другу спиной.

– Так, — подсказывал Миша, — определяйте, где вы находитесь. Пробуйте сойтись.

Смех махал сзади, потом резко развернувшись, пошел на него с вытянутой левой рукой, держа правую наготове. Смех шел на Петрова, держа руки полусогнутыми. Они встретились и замахали руками. Несколько ударов Коля пропустил, но потом, присев и снова встав, ударил Смеха раз в лицо и два раза по корпусу.

– Разойтись! — услышали они команду и отошли друг от друга.

– Сходитесь.

Они сошлись, и замелькали кулаки, обмотанные полотенцами. Коля получил несколько ударов в грудь, потом в лицо и понял — удары наносятся с большой точностью. Он сдернул полотенце и увидел Смеха с развязанными глазами.

– Хорош! — сказал Миша. — Сейчас будет еще одна игра, — он посмотрел испытывающе на Колю, — парашютист.

Ребята отодвинули стол к самым трубам и поставили на него табурет.

– Ты должен с табуретки,— Миша показал рукой,— прыгнуть вниз головой.

– Нет,— возразил Коля,— вниз головой я прыгать не буду. Прыгнуть просто — могу.

– Нет,— заорали все на него,— ты должен прыгнуть вниз головой!

– Ты что — боишься? — спросил его Миша.— Я думал — ты смелый.

Коля молчал. Он боялся сломать шею.

– Если не прыгнешь, получишь морковок и банок в два раза больше, чем вчера. И еще кое-что придумаем,— сказал цыган.

– Ладно, согласен,— сказал Коля.

Он решил прыгнуть с вытянутыми вперед руками.

Ему завязали глаза, и он встал на стол, потом на ощупь ступил на табурет.

– Приготовиться,— сказал цыган,— считаю до трех — и прыгай. Раз, два, три!

Коля нырнул вниз головой с вытянутыми вперед руками. Он ожидал удара о жесткий пол, но упал на мягкое одеяло — его за четыре конца держали парни.

– Ну что, надо сказать — парашютист ты неплохой,— подбодрил его Миша, хлопнув ладошкой по шее.

Открылась кормушка, и звонкий девичий голос сказал:

– Газеты.

Ребята ломанулись к кормушке взглянуть на тюремного почтальона. Девушка подала газеты, и сеанс окончен.

– Ух ты! — сказал Михаил.

– Да-а, — протянул Колин тезка.

– Полжизни б отдал, даже не заикнувшись, — с восторгом сказал цыган. — Не знаю, сколько дадут, но пусть бы еще год добавили. — Он тяжело вздохнул и от бессилия, что это лишь мечты, потер ладонь о ладонь.

Парни просмотрели газеты, но читать стал один Петров.

После обеда Колю повели снимать отпечатки пальцев. Это называлось играть на пианино. Потом его сфотографировали на личное дело и закрыли обратно в камеру.

Вечером он рассказывал кинофильмы. Когда все уснули, почувствовал облегчение. Как хорошо одному! «Сколько я буду с ними сидеть? Когда заберут на этап?» Ему захотелось поплакать. Может, станет легче. Но не было слез.

Вторая ночь, как и первая, прошла в кошмарных снах.

На следующий день после завтрака был обход врача. Он проводился через день. Заключенные выходили в коридор. Врач давал таблетки. Попасть в больницу невозможно. Косить — бесполезно. Врач и на больных, и на здоровых смотрела одинаково — они для нее заключенные.

– Есть больные? — спросил надзиратель, широко распахнув дверь.

Парни увидели полнеющую молодую женщину в белом халате и в белом колпаке. Она была пышногрудая, привлекательная.

– Нет больных, что ли? — переспросил надзиратель и стал затворять дверь.

– Есть! — заорал цыган и выскочил в коридор.

Через минуту он вернулся, неся в руке две таблетки.

– Ну что,— спросил Миша,— не обтрухался?

Цыган от удовольствия закрыл глаза, открыл и с сожалением сказал:

– Да, неплохо бы ее. Полжизни б отдал.

– Ну и отдай,— вставил Миша,— а завтра помри.

Ребята засмеялись.

И тут они рассказали Петрову — а это рассказывали всем новичкам-малолеткам,—как ее однажды чуть не изнасиловали. Возможно, это пустили тюремную «парашу».

Был очередной медосмотр. Надзиратель открыл камеру, и малолетки выходили к врачу. Но тут в дверь коридора постучали, и надзиратель ушел. Парни, не долго думая, затащили врачиху в камеру и захлопнули дверь. Каждому хотелось быть первым. Они отталкивали друг друга, но тут надзиратель подоспел. За попытку всем добавили срок.

– Газеты,— послышался ласковый голос.

Этот голос был для малолеток как отдушина. Надзиратели и хозобслуга, открывая кормушки, кричали. А у почтальона крика не получалось. Говорили, что она дочь начальника тюрьмы.

– Федя,— смеялся Миша,— женись на ней — и начальник тебя освободит.

2

И потянулись для Коли невыносимо длинные дни, наполненные издевательством и унижениями. Мучил его цыган. То он выкручивал ему руки, то ставил кырочки и тромбоны, то наносил серию ударов в корпус. Ответить Коля не мог, чувствовал за собой грех — случай с парашей.

Если Коля днем засыпал, ему между пальцев ног вставляли обрывок газеты и поджигали. Пальцы начинало жечь, он махал во сне ногами, пока не просыпался. Это называлось велосипед. Был еще самосвал. Над спящим на первом ярусе привязывали на тряпке кружку с водой и закручивали. Раскрутившись, кружка опрокидывалась и обливала сонного водой. Эти игры не запрещало даже начальство, потому что спать днем в тюрьме не полагалось. Еще спящему приставляли горящий окурок к ногтю большого пальца ноги. Через несколько секунд ноготь начинало жечь. Это было нестерпимо больно. Больнее, чем велосипед.

Игры в основном делали Петрову. Иногда Смеху и реже — Васе и Колиному тезке. Мише и цыгану не делали вовсе. Боялись получить в лоб.

Днями малолетки лежали на кроватях, прислушиваясь к звукам в коридоре. Они всегда угадывали, кто открывал кормушку. Знали по времени, кто должен прийти.

И еще было одно занятие в камере, развеивающее малолеток, это — тюремный телефон. Если по трубам отопления раздавался стук, сразу несколько парней прижимали ухо к горячей трубе или к перевернутой вверх дном кружке. Слышимость была отличная, даже лучше, чем в городской телефонной сети.

Вечерами зеки по трубам устраивали концерты. Пели песни, читали стихи, рассказывали анекдоты.

Когда и это надоедало, парни принимались долбить отверстие в стене около трубы в соседнюю камеру. Им хотелось поговорить с соседями без всякого тюремного телефона. Продолбив стену приблизительно на полметра — насколько хватало стальной пластины, оторванной от кровати, — они остановились. Дальше долбить нечем.

Тогда решили той же пластиной отогнуть жалюзи, чтобы видеть тюремный двор и пускать коня. Конь на жаргоне обозначал вот что. В окно сквозь решетку и жалюзи пропускали веревку и опускали ее. Камера, что была внизу, эту веревку принимала. Тоже через окно. Привязывали к веревке курево и поднимали наверх. Так камере с камерой можно было делиться куревом и едой.

К малолеткам заглянул старший воспитатель, майор Замараев. Он остановился посреди камеры и обвел всех смеющимся взглядом. Ребята поздоровались и теперь молча стояли, глядя на Замараева. Он был в черном овчинном полушубке, валенках, в форменной шапке с кокардой. Лицо от мороза раскраснелось.

– Так, новичок, значит,— сказал он, разглядывая Колю.— Как фамилия?

– Петров.

– По какой статье?

– По сто сорок четвертой.

– Откуда к нам?

– Из Заводоуковского района.

Майор, все так же посмеиваясь, скользнул взглядом по камере, будто чего-то выискивая.

– Кто сегодня дневальный?

– Я,— ответил Коля.

– Пол мыл?

– Мыл.

– А почему он такой грязный?

Коля промолчал.

– На столе пепел, на полу окурок.— Майор показал пальцем чинарик.

Окурок бросили на пол, после того как Коля помыл пол.

– Один рябчик.— И майор поднял палец вверх.

Коля смотрел на старшего воспитателя.

– Не знаешь, что такое рябчик?

– Нет.

– Это значит — еще раз дневальным, вне очереди. Теперь ясно?

– Ясно.

– Прописку сделали?

Коля молчал. Ребята заулыбались.

– Сделали, товарищ майор,— ответил цыган.

– Кырочки получил?

– Получил,— теперь ответил Коля.

– Какую кличку дали?

– Камбала,— ответил Миша.

Майор улыбнулся.

– Вопросы есть? — Только теперь воспитатель стал серьезным.

– Нет,— ответили ребята.

Майор ушел.

– Вот так. Камбала, от Рябчика рябчик получил. Для начала неплохо. Завтра будешь опять дневальный,— сказал Миша.

Оказывается, у старшего воспитателя кличка Рябчик.

Камеру повели к Куму. Так в тюрьмах и зонах зовут оперуполномоченных. Коля лихорадочно соображал, спускаясь по витой лестнице, какой бы ему выкинуть у Кума номер. Он решил рассмешить ребят и шутовской ролью поднять себя.

Кабинет Кума — в одноэтажном здании. Рядом с кабинетом — комнаты для допросов. В одну ребят и закрыли. В ней — стол, и с противоположных сторон от него к полу прибито по табурету. Один для следователя, другой — для заключенного…

Миша и цыган сели на табуреты, остальные притулились к стенам и вполголоса разговаривали.

К Куму малолеток привели для беседы: если есть нераскрытые преступления, чтобы рассказали, а он составит явку с повинной.

– Ребята, — обратился Коля к пацанам, — я притворюсь дураком, а вы подтвердите, что у меня не все дома.

Ребята засмеялись, предвкушая прикол, весело глядя на Петрова. Они не сомневались, что он исполнит роль дурака.

– Давай, Камбала, делай, — вставая с табурета и закуривая, одобрил Миша.

К Куму Коля пошел третьим. Отворив дверь и держась за ручку, Петров стал шаркать у порога ногами, будто вытирая их о тряпку. Но тряпки не было. Сняв шапку, переступил порог и затворил дверь. Щурясь от яркого освещения, сказал:

– Здрасте. Вы меня звали? — и часто-часто заморгал.

– Садись. — Кум мотнул головой в сторону стула, стоящего перед ним.

В кабинете стояло несколько стульев, и Коля сел на один из них.

– Нет-нет, вот на этот, — быстро сказал Кум, жестом показывая на стул, на который надо было сесть Коле.

– А-а-а, — протянул Коля, вставая со стула и пересаживаясь. — На этот так на этот.

Кум внимательно рассматривал Петрова, стараясь понять, что за подследственный сидит перед ним. А Коля, окинув взглядом располневшего Кума — ему было лет тридцать пять, — достал из коробка спичку и стал выковыривать грязь из-под ногтей, а потом начал ковырять этой же спичкой в зубах.

Понаблюдав за Петровым, Кум спросил, откуда он и за что попал.

Коля был немногословен.

– Вот тебя посадили за воровство, — начал Кум, — может, у тебя есть еще кражи, о которых органы милиции не знают. Давай по-хорошему, расскажи, если есть. Я составлю явку с повинной. Если преступления несерьезные, тебе за них срок не дадут. Они пройдут по делу, и все. Материальный ущерб придется возместить, но зато у тебя будет совесть чиста.

Кум говорил, внимательно наблюдая за Петровым. А когда кончил, то Коля, подумав немного, сказал:

– Говорите, срок не дадут. Вот дурак, почему я не совершил хотя бы еще одну кражу. А сейчас бы рассказал, а вы бы повинную состряпали, и мне бы срок не дали.

– Нет, ты меня неправильно понял. За преступления, которые ты совершил, сажать тебя или освобождать, будет решать суд. Я говорю, если ты добровольно расскажешь о нераскрытых кражах, тебе за это срок не дадут.

– А-а-а, понял-понял. Я-то думал, если хоть в одной краже признаюсь, меня вообще освободят. Не-е-ет, тогда зачем признаваться, да еще денежный ущерб возмещать.

– Значит, у тебя есть нераскрытые кражи, раз так говоришь. Давай, рассказывай. — Кум взял авторучку. — Я запишу, может, и ущерб возмещать не придется.

– Надо подумать, — Коля давно заметил на столе пачку «Казбека». — Да, надо подумать. Я волнуюсь. Вдруг не вспомню. Вы не дадите закурить?

– Закуривайте, — добродушно сказал Кум и открыл перед ним пачку.

Вместо одной Коля взял две папиросы и одну сунул в карман. Прикурип, он затянулся, сдвинул брови и чуть погодя сказал:

– Да, одну вспомнил, — и посмотрел на Кума.

– Рассказывай.

– Прошлым летом я полмешка овса с поля тяпнул.

– Да нет, — перебил его Кум, — я не о таких кражах спрашиваю.

– А-а-а, понял-понял, — Коля снова затянулся, — вам убийства, изнасилования надо?

– Да не обязательно убийства. Кражи, кражи, я говорю.

– Ну а убийства, изнасилования тоже можно?

– Ты что, и о таких преступлениях знаешь? Был участником?

Коля задумался, глотнул дыма, почесал за ухом и сказал:

– Был участником и сам совершал. Вы повинную точно сварганите?

– Точно. Это моя работа. Говори, — и Кум взял авторучку.

– Прошлым летом мы чужих кроликов убивали и а лесу жарили. Вкусные, черти. А есть еще и изнасилование. Курицу, — Коля сделал паузу, — я того.

Кум в недоумении смотрел на Петрова. Никто ему таких явок с повинной еще не делал. А Коля в душе хохотал. Чтобы не рассмеяться, он упал со стула и задергался в «припадке», пуская изо рта слюну.

Кум вышел в коридор и сказал разводящему, чтобы ребята помогли Петрову выйти из кабинета.

Когда Миша и цыган вошли в кабинет, «припадок» у Коли кончался. Они взяли его под руки и, уводя, сказали Куму:

– Он у нас того…

В камере Коля рассказал, как сыграл у Кума роль дурака. На короткое время он заставил малолеток обратить на себя внимание. Он был герой на час. Но дальше все пошло по-прежнему. Его по-прежнему угнетал цыган. Но теперь цыгана часто одергивал Миша, говоря:

– Вяжи, в натуре, ты с ним надоел.

И все же ребята смотрели по-другому на Петрова. Смеху это не нравилось. Он боялся, а вдруг Камбала выше его поднимется.

В стране был модным танец шейк. Коля как-то сказал, что умеет его танцевать. И его попросили сбацать. И каждый день под аккомпанемент ложек, кружек и шахматной доски он стал танцевать шейк. А ребята пели песню.

И Смех развлекал камеру. У него — неплохой голос, и он, аккомпанируя на шахматной доске, исполнял песни. Его любимая была:

А я еду, а я еду за туманом,

За туманом и за запахом тайги.

Некоторые слова изменены, и он пел:

А я еду, а я еду за деньгами,

За туманом пускай едут дураки.

Иногда ребята занимались спортом. От табурета отжимались. Говорили, что никому не отжаться сто десять раз, если начинать с одного, потом обходить вокруг табурета и от подхода к подходу увеличивать отжимания по одному до десяти, а затем уменьшать и дойти до одного. Коля уверенно сказал: «Смогу», и слово — сдержал. И опять — герой на час.

Коля долго не мог уснуть. Он лежал с головой под одеялом. Начал засыпать. Вдруг шепот. Сон сняло. Михаил с цыганом переговаривались. Коля стянул с головы одеяло и посмотрел: виден цыган. Он лежал на боку и что-то разглядывал. Потом сказал: «На», — и протянул Мише небольшую, блестящую, сильно отточенную финку.

Коля напугался: «Настоящий нож».

Миша спрятал финку.

– Федя, что-то Смех оборзел. Он кнокает Камбалу. А Камбала-то лучше его. Он просто с деревни. Давай скажем ему, если Смех шустранет, пусть стыкнется. Я уверен, Камбала замочит ему роги.

– Давай. Я балдею, когда дерутся.

– Буди его.

Федя взял с вешалки шапку и бросил в Петрова.

– Камбала, Камбала, проснись.

Коля откинул одеяло.

– Чего?

– Слушай, Камбала, — начал Миша, привстав с кровати. — Что ты боишься Смеха? Не бойся. Можешь стыкнуться с ним, Мы не встрянем.

– Не кони , Камбала, мы разрешаем тебе, — поддакнул цыган.

Не подслушай их разговор, Коля не поверил бы.

На следующий день он ждал, когда рыпнет Смех.

После обеда Смех крикнул:

– Камбала, подай газету!

Коля не среагировал.

– Ты что, Камбала, оглох?!

– Возьми сам, — спокойно ответил Коля.

Смех подскочил и взял за грудки.

– Обшустрился?

– Убери руки, — и Коля оттолкнул его.

Смех отлетел, но опять пошел на Петрова, сжав кулаки.

Парни наблюдали. Подойдя вплотную, Смех волю рукам не дал, а вылил на Колю ушат блатных слов и отошел.

Больше Смех к Коле не приставал, и Коля почувствовал облегчение: с него свалился камень. Но камней еще четыре. И все не свалишь. Тем не менее Коля решил без согласия Миши и цыгана осадить Васю. Вася спокойный и деревенский паренек. Но он на Колю не рыпал. И Коля предложил побороться. Вася отказался.

– А что ты, Василек, не хочешь, — сказал Коля и, смеясь, приподнял его и бросил на кровать.

Миша и цыган загоготали.

– Вот это да! — восхищенно сказал Миша.

– Он скоро и до тебя доберется! — почти выкрикнул цыган, имея в виду Колиного тезку.

– Я ему с ходу роги поломаю, — отозвался тезка.

Он мог и цыгану роги обломать.

За две недели Коля постиг азы тюремной жизни. Ознакомился с жаргоном и выучил десяток лагерных песен.

У малолеток на тюрьме закон: забыл закрыть парашу — получай кырочку. Коля поначалу забывал, но через шею запомнил быстрее.

Миша — по второй ходке. По хулиганке подзалетел. Вася и Колин тезка — за воровство, а цыган — за разбой. Смех с друзьями обокрали столовую: съели несколько тортов и прихватили конфет. На прилавке калом вывели: ФАНТОМАС.

Шла серия фильмов о Фантомасе, и преступность среди малолеток подскочила. Насмотревшись приключений, ребята воровали и хулиганили. Друг Смеха покатался на ментовской машине и оставил записку: ФАНТОМАС.

Петров спросил Мишу:

– Как живут в зоне пацаны, если отец — мент?

– А зачем тебе? — парировал Миша. — У тебя что, отец — мусор?

– Да нет. У меня есть друг, из района, и у него отец — участковый. А парня скоро посадят. Как ему в зоне придется?

– Кто его знает. Был у нас на зоне такой. Чухой жил.

Петров интересовался потому, что его отец — бывший начальник милиции.

У малолеток два раза в месяц отоварка на десять рублей. Коля, его тезка и Вася денег не имели. Деревенские. У городских — Миши, цыгана и Смеха — деньги на квитках были. Подследственные, кто жил в Тюмени, где и находилась тюрьма, через следователей поддерживали связь с родителями. И родители присылали.

Подследственным малолеткам два раза в месяц — передача. Пять килограммов. Продукты принимали нескоропортящиеся. Передачи получали только городские, поскольку родители рядом.

В камерах, бывало, собирались одни городские, и у них — изобилие еды.

Стояла злая зима. Коля только раз сходил на прогулку, сильно замерз, и больше идти желания не было.

На тюремном дворе десять прогулочных двориков. Малолетки в день гуляли два часа, взрослые — один. В морозные дни ни малолетки, ни взрослые больше двадцати-тридцати минут не выдерживали. Замерзнут — и в камеру.

Прогулочные дворики, как и стены туалетов, обрызганы раствором под шубу. Над некоторыми натянута сетка, чтоб заключенные не перекидывались записками, куревом, да мало ли еще чем.

Сегодня Коля — дневальный. Когда он принимал масло, то самый большой на вид кусочек — а масло формы не имело — сунул в карман. Для себя. А пять положил на стол.

Сели завтракать. Одной порции масла не хватает. Коля забыл, что оно в кармане, и сказал:

– Ребята, одного масла недодали.

– Стучи. Пусть дает, — сказал Миша.

Коля постучал. Пришел работник хозобслуги.

– Не может быть, — сказал он, — я хорошо помню, что дал шесть порций.

И Коля вспомнил: масло — в кармане. Как быть? Сказать? Что тогда будет? Скажут — проглот. И присудят морковок, кырочек, банок.

Так думал Коля, доказывая работнику хозобслуги, что одну порцию он не додал. А работник молчал, что-то соображая, и масла давать не хотел. Масло жгло Коле ногу. Он думал, что работник хозобслуги скажет: «А ну-ка выверни карманы».

Ребята зашумели.

– Ты, в натуре, говорят тебе: одного не хватает, давай, — рявкнул Миша, вставая из-за стола.

Работник хозобслуги сходил за маслом.

Парни завтракали. Коля поглядывал на карман — не топырится ли?

Но все обошлось. Масло после завтрака Коля спрятал в матрац, чтоб в кармане не растаяло, и решил вечером выбросить в туалете.

Открылась кормушка, и надзиратель крикнул:

– Петров, приготовиться с вещами!

Колю забирали на этап. «Слава Богу. Наконец-то»,— подумал он и стал сворачивать постель.

– Ну, Камбала, на двести первую тебя . Когда приедешь назад, просись в нашу камеру. С тобой веселей,— сказал цыган.

«Вот пес,— подумал Коля.— Чтоб ты сдох, хер цыганский». Но сказал:

– Конечно, буду проситься.

Коля сдал постель на склад и переоделся в вольную одежду.

Этапников сводили в баню и закрыли на первом этаже в этапную камеру. До ночи им нужно отваляться на нарах, а потом — на этап.

В полночь этапников принял конвой из солдат, ошмонал, и повезли их на вокзал.

И вот — снова «столыпин». Вроде бы такой же с виду вагон, а внутри одна перегородка от пола до потолка сплетена, как паутина, из толстой проволоки. Если б Коле когда-нибудь раньше показали вагон, в котором возят заключенных, он подумал бы, что такой вагон предназначен для перевозки зверей.

Вагон не был забит до отказа, и Коле нашлось место. Два часа езды — и Петров в Заводоуковске. В родной КПЗ.

Новое здание милиции построили незадолго до того, как посадили Колю. Знание было двухэтажное, а полуподвальное помещение занимала КПЗ. В ней было пять камер. Начальник КПЗ вместе с дежурным закрыл заключенных в камеры, и Коля, разостлав одежду на нарах, бухнулся на нее.

В этот день к Бородину — начальнику уголовного розыска, который вел у него следствие,— Колю не вызвали.

3

Коля жил в селе Падун. Падун — в пяти километрах от районного центра, города Заводоуковска. В село он приехал из маленькой деревеньки. Колю воспитывала улица, и к пятому классу его два раза исключали из школы, но по ходатайству отца принимали вновь. А из восьмого выгнали окончательно.

Восьмой класс он окончил в вечерней школе, но экзамены сдать не сумел: завалили на геометрии. Коля понимал, что учительница Серова это сделала по указанию директора школы Ивана Евгеньевича Хрунова.

Хрунов ненавидел Колю и желал ему только одного — тюрьмы.

Всем восьмиклассникам Серова ставила по геометрии тройки, хотя среди них были такие, что не знали таблицы умножения. Только Коле она поставила двойку.

Когда пацаны пригласили его угнать мотоцикл у Серовых и покататься на нем, зная, что Серовы в отпуске, он согласился. Мотоцикла в амбаре не оказалось, и тогда Коля предложил обворовать дом ненавистной учителки. Подобрав ключ, он открыл замок, и пацаны зашли в дом. Коля взял пиджак мужа учительницы, черные кожаные перчатки и грампластинки. И еще он вытащил из радиолы лампы и предохранитель для своих друзей, Танеева и Павленко.

Уходя, Коля чиркнул последнюю спичку, и она высветила в сенках накрытый брезентом «ижак». Но угонять ребята его не стали — дом обворован, и Коля, попрощавшись с пацанами — они ничего себе не взяли, с добычей пошел к цыганам. Пластинки и перчатки цыганам были не нужны, зато им понравился пиджак, и Коля сменял его на светло-серый свитер.

От цыган Коля пошел — краденое домой нельзя было нести— к другу Петьке Клычкову. Петьке шел двадцать первый год, и в армии он еще не служил. Работал в совхозе трактористом и с Колей иногда ходил воровать.

С десяток пластинок, самых лучших, Петька отобрал для себя, свитер взял и перчатки тоже, пообещав завтра бутылку поставить. Коля согласился: дороже у него никто не купит.

Оставшиеся пластинки Коля отнес знакомым и подарил. Там его часто угощали водкой.

Лампы и предохранитель от радиолы он отдал друзьям, Саньке Танееву и Мишке Павленко. Мишке рассказал, что обтяпал дом Серовых.

У Коли была кличка — Ян. Кличку дали в третьем классе. Как-то Колю с его дружком старшеклассники пригласили в свой класс. Когда начался урок, пацаны спрятались под парты. Как только учительница истории объявила, что сегодня расскажет о чешском национальном герое полководце Яне Жижке, который в бою потерял один глаз, парень, под партой которого сидел Коля, достал его за шиворот и сказал:

– А у нас свой Ян Жижка.

Светлана Хрисогоновна разрешила Коле и его другу сесть за парты и прослушать урок. С того времени Колю стали звать Ян Жижка, но через год-другой фамилия полководца отпала и его кликали просто — Ян.

Многие в селе, особенно приезжие и цыгане, жившие оседло, не думали, что у парня есть имя. Для них он был Ян, Янка, и только. Да и сам он привык к своей кличке, и по имени его только дома называли.

Со старшими пацанами Коля лазил по чужим огородам — «козла загонял» — и на спиртзавод за голубями. Но вскоре он превзошел своих учителей и приноровился красть покрупнее: в школу не раз залезал, приборы из кабинетов умыкивал, а потом и вещи из школьной раздевалки потягивать стал и загонять цыганам по дешевке.

К пятнадцати годам он совершил с десяток краж, но милиция поймать его не могла.

Много раз милиция хватала его по подозрению, но он ни в чем не признавался, и отец, бывший начальник милиции, забирал его из КПЗ.

Очень любил Коля охоту и с десяти лет бродил по лесу с ружьем. Дичи он мало убивал, но наблюдал за повадками птиц, которые пригодились ему в воровстве. Когда Коля охотился на уток и подходил к старице — если неподалеку на верхушке березы сидела сорока, то она начинала трещать, и утки заплывали в камыши. Сорока уткам помогала. Но сороки и другие птицы помогали и Коле: когда ему средь бела дня надо было залезть в школу, он вначале прислушивался к птицам; если птицы вели себя спокойно и сорока не трещала, Коля незаметно проникал в школьный сад — там сейчас точно никого не было. Из сада через форточку он залезал в школу.

А когда Коля шел на дело ночью, он наблюдал за кошками. Если кошки собрались и чинно сидят, он уверен, поблизости живой души нет. А если кот стремглав несся Коле навстречу, он тут же прятался: с той стороны, откуда кот рванул, человек шел.

Ян решил уехать в Волгоград и поступить в ПТУ. В Волгограде жила старшая сестра Татьяна с семьей. Но свидетельства за восьмой класс нет. С такими же неудачниками, как и он, с Робкой Майером и Геной Медведевым, он договорился выкрасть из школы чистые бланки свидетельств, поставить печать, заполнить и предъявить в ПТУ.

Разбив окно, они залезли в директорский кабинет, перевернули все вверх дном, но чистых бланков не нашли. Тогда они взяли в канцелярии свидетельства прошлогодних восьмиклассников.

Соскоблив лезвием бритвы фамилию и дату, Ян попросил знакомую девчонку, отличницу, которая заполняла в прошлом году эти бланки, своей рукой вписать его фамилию. Девчонка вписала, потому что Яна поддержал ее брат, а брат был в долгу перед Яном — Ян помог ему совершить одну кражу. Девчонке в благодарность Ян подарил ее украденное в школе свидетельство.

Но вскоре Яна милиция заграбастала: он оставил отпечаток левого указательного пальца в кабинете директора.

Начальник уголовного розыска, капитан Федор Исакович Бородин, колол Яна, но тот стоял на своем: «В кабинет директора школы я не лазил».

– Но как ты оставил отпечаток пальца, если в кабинет не лазил, — в сотый раз повторял Бородин, показывая заключение дактилоскопической экспертизы.

Два дня Ян раздумывал в КПЗ и сознался, рассчитывая, что у директора ничего не сперли. Про Робку и Генку Ян молчал, и его отпустили. «Интересно, — подумал он, выходя из милиции, — знают ли они о краже свидетельств? Если знают, поступать по ним учиться нельзя. Надо достать другие».

И Ян с Робертом и Геной пошли в соседнее село Старую Заимку и залезли в школу, но бланков не нашли. В память о посещении старозаимковской школы они прихватили три магнитофона и проигрыватель, и на берегу реки Ук спрятали их: тащить шестнадцать килограммов не захотели.

Родители Роберта Майера были немцы Поволжья, во время Великой Отечественной высланные в Сибирь. Немцев в Падуне и отделениях совхоза жило много. Они имели должности, и никто из них уезжать на родину, в Поволжье, не хотел.

Трудолюбивые, они построили себе великолепные хоромы и жили припеваючи. Усадьбы немцев отличались от всех остальных чистотой и порядком. Немцы между собой были очень дружны.

Еще в Падуне и отделениях совхоза жило много сибирских татар.

Надо привезти магнитофоны, и Ян вызвался достать лошадь.

В полдень он — у сельсовета. Около библиотеки стоят две каурые. Одна запряжена в телегу, другая — в таратайку. «Вот эту я возьму. На ней лихо можно скакать», — подумал Ян и расстегнул рубашку. «Кобыла», — заметил он. Лошадь взнуздана. «Ну, давай!» — приказал себе Ян. Он отвязал вожжи, прыгнул в таратайку и хлестанул кобылу по правому боку вожжами. Она с места хватила рысью. Ян снял рубашку и набросил на голову — чтоб не узнали. Сзади раздался пронзительный женский крик:

– Сто-о-о-ой!

Ян оглянулся. За ним, махая косынкой, бежала полноватая женщина.

– Беги-беги, — сказал себе Ян и хлестанул концами вожжей по крупу лошади. Та пошла махом.

Настроение у Яна упало. Хотелось угнать лошадь незамеченным.

Он промчался мимо магазина и за пекарней свернул вправо — в улицу Школьную. «Куда дальше? Не гнать же мимо дома». И он решил ехать на лягу. Дорога разбитая. Колеи. Кобыла перешла на рысь. «Ну и пусть. Погоня позади».

Прохожих навстречу не попадалось. «Отлично». Когда он пересекал Революционную, въезжая в улицу Новую, по большаку шли знакомые женщины. «Вот черт! А может, не узнали?»

– Пошла-а-а!

Каурая понеслась рысью, и Янкина загорелая спина исчезла за клубами пыли.

На ляге, в березняке, Ян оставил таратайку, а лошадь перевел через Ук и привязал возле старицы, заросшей тальником, березами и черемухой. В это место вела одна тропинка.

Он лесом пошел домой и переоделся. Надо показаться. Если узнали, возьмет участковый.

Только Ян появился у сельсовета, участковый вышел на улицу.

– Опять нахулиганил, — сказал Салахов.

«Все, пропало», — подумал Ян.

– Заявление на тебя лежит. Чего ночами горланите?

«Значит, не знает. Слава богу! О чем он несет?» — подумал Ян, но сказал:

– Какое заявление? Кто написал?

– Пошли, покажу.

Ян двинул в сельсовет. Салахов — следом.

Участковый запер дверь на ключ.

– Куда угнал лошадь? — твердо сказал Салахов, садясь за стол. — Говори.

– Каку лошадь? Вы че! — возмутился Ян.

– Подлец!

Салахов знал, что с Петровым бессмысленно разговаривать. Он снял трубку телефона, соединился с милицией и сказал:

– Петров у меня. Не сознается. Приезжайте.

Падунский участковый, лейтенант Салахов, в селе жил несколько лет. Был он мордастый круглолицый татарин лет сорока с родимым пятном во всю правую щеку.

Однажды в столовой пьяный мужик назвал его татарином, и тот обиделся на него:

– Получишь пятнадцать суток.

– За что, Николай Васильевич? — Возразил недоуменно мужик. — Назови меня русским, так я гордиться буду.

Николаю Васильевичу стало стыдно, и мужика — не тронул.

Ян — в кабинете начальника уголовного розыска, капитана Бородина. Стоит и переминается с ноги на ногу. Бородин — за столом. Голубые, чуть прищуренные глаза капитана живо бегают по Петрову. Ян выдерживает взгляд. Бородин закурил и сказал:

– Ну и наглый ты, Колька! — Помолчав, почти выкрикнул: — Хватит! Говори, где лошадь?

– Лошадь? Я что, пахать на ней буду?

– Для кого ты ее угнал? Цыганам?

– Не угонял я и с цыганами связь не держу.

Бородин курил, и видно было — нервничает. Вдруг резко встал и подошел к Яну.

– Не угонял, не угонял. Угнал ты! Сейчас отправлю в камеру и будешь сидеть, пока не сознаешься.

Яна увели, но не в камеру, а в дежурку. Он сел у окна.

Вскоре ему захотелось есть, и он посмотрел в открытое окно на хлебный магазин. По дороге на велосипеде медленно ехал бывший одноклассник, и Ян окликнул его. Парень не услышал.

– Чего орешь? — спросил дежурный.

– Да жрать хочу. Знакомого увидел. Хотел, чтоб он купил булочку.

– А-а-а. Сиди-сиди. Жрать не получишь, пока не сознаешься.

В дежурку заходили и выходили милиционеры, отлучался дежурный, и, чтобы Ян не сиганул в открытую дверь, его отвели в КПЗ. Сажать в переполненные камеры — а их было две — его не стали…

Не успел Ян осмотреться, как в первой камере поднялась резиновая накладка, что закрывает глазок, и веселый молодой голос спросил Яна:

– За что тебя?

Ян смотрел на глазок. В нем не было стекла, и блестящий от света глаз зека, не моргая, разглядывал его.

– За лошадь. Сказали, я угнал.

– Да ты что! В наше время паровозы угонять надо.

В обеих камерах раздался взрыв смеха. И Ян засмеялся. Зеки соскочили с нар и столпились у дверей. Всем хотелось посмотреть на пацана, в наше время угнавшего лошадь.

– Вот отпустят тебя, — продолжал все тот же голос, — и ты исправься. Возьми да угони паровоз.

В камерах опять загоготали. Засмеялся на этот раз и дежурный. Он предложил Яну сесть на стул. Мужики из камер расспрашивали его, откуда он, как там, на воле, и, узнав, что он из Падуна, посоветовали ему на угнанной лошади привезти им бочку спирта.

В разговорах прошло часа два. Ян молча сидел и думал. Сознаться, что угнал лошадь, не позволяла воровская гордость. Он еще ни в чем и никому добровольно не признавался. Эх, ничего из этой затеи не получилось. Лошадь стоит привязанная. Его попутали.

В КПЗ вошел молодой сержант и увел Яна к Бородину. Тот стоял у окна. Повернувшись, он сразу начал:

– Так сознаешься или нет?

– Не угонял, не угонял я!

– Эх, — капитан вздохнул, — тяжелый ты человек, Колька. — Он пристально посмотрел. — Нашли лошадь-то. — Бородин помолчал. — Можешь идти.

Ян, обрадованный, выскочил из милиции, подобрал у вокзала окурок, прикурил и потопал вдоль железной дороги домой, думая, где бы достать лошадь.

Гена Медведев у знакомого заготовителя выпросил на ночь лошадь и с Яном съездил за магнитофонами и проигрывателем.

Ян взял себе магнитофон и отнес к Клычковым.

Сегодня, когда солнце стояло в зените, у Яна начался зуд в воровской душе. Ему захотелось чего-то украсть. И продать. Чтоб были деньги. Но что он может стибрить днем в своем селе?

Он вспоминал, где что плохо лежит, но ничего припомнить не мог. Его воровская мысль работала лихорадочно, и наконец его осенило: надо поехать в Заводоуковск и угнать там велосипед. Его-то цыгане с ходу купят. И дадут за него половину или хотя бы третью часть. «Значит,— подумал он,— рублей около двадцати будет в кармане».

С утра Ян ничего не брал в рот и почувствовал томление голода. «Вначале надо пойти домой и пожрать». Но жажда угона завладела им полностью и переборола голод. «Вначале стяну, продам, а потом порубаю».

В город на автобусе он не поехал. На всякий случай. Зачем лишний раз рисоваться перед людьми, идя на дело.

Ян сунул руки в карманы серых потрепанных брюк, поддернул их повыше, сплюнул через верхнюю губу и затопал по большаку, оставляя сзади шлейф пыли.

Перед концом села он свернул влево, закурил и пошел через Красную горку. Он жадно затягивался сигаретой и ускорял шаги. Ему хотелось побыстрее прийти в Заводоуковск и свистнуть велик. Душа его трепетала. Он жаждал кражи. Он готов был бежать, но надо экономить силы: вдруг получится неудачно и придется удирать. Он был весь обращен в предприятие и не замечал благоухающей природы. Природа ничто по сравнению с делом. Вперед! Вперед! Вперед!

Он бродил по улицам Заводоуковска, высматривая, не стоит ли где велосипед. Но велосипеда нигде не было.

Дойдя до хлебного магазина, напротив которого находилась милиция, он с волнением остановился. Около магазина, прислоненный к забору, стоял новенький, сверкающий черной краской велик. Янкино сердце сжалось от радости и страха. От радости — потому что стоял велосипед, от страха — потому что рядом милиция. «Что делать? Сесть и уехать. А вдруг выйдет хозяин?»

Из магазина никто не выходил. «Черт, как будто специально. Вот я только возьму, он выйдет, схватит меня и поведет в милицию. Пока будет вести, я так жалобно скажу: «Дяденька, я только хотел прокатнуться». А он мне в ответ: «В милиции объяснишь, куда хотел прокатнуться». Перед самой дверью он подумал, что все, привел, и ослабит руку. Я будто в дверь, а сам как рвану в сторону. Попробуй-ка догони». Ян стоял между милицией и хлебным магазином. «Стоп! Да ведь меня видно из окон ментовки. Вот дурак, что же я стал? Или угонять, или уходить, или стоять, но не угонять».

Ян трусил.

Но тут вышел хозяин велосипеда с хлебом в сетке, повесил ее на руль и уехал. Ян глубоко вздохнул. Выдыхал медленно, и так часто и сильно стучало его сердечко, что ему показалось, будто кто-то за ним наблюдает и знает, что угнать ему велик не удалось. «Вот сука»,—выругался он неизвестно в чей адрес.

Он опять рыскал по городу, но все без пользы. Ротозеев было мало, а кто и оставлял велосипед без присмотра, то ненадолго. Смелости Яну не хватало.

День клонился к концу. Чертовски хотелось жрать. По мере того как усиливался аппетит, возрастало и желание угнать велик.

Страсть угона дошла до того, что он с ненавистью теперь смотрел на весело катающихся пацанов, которые будто дразнили его.

Ян брел, притомленный от бесплодного рыскания. На пустой желудок и курить не хотелось. Вдруг, не дойдя до рынка, он увидел около большого пятистенного дома с резными ставнями прислоненный к забору желтый велосипед. Усталость исчезла, вмиг притупился голод, и, дойдя до угла рынка, он пошел вдоль забора.

Забор был высокий, и что делается во дворе — не было видно. «А вдруг выйдут?.. Не бздеть. Щас или никогда!»

Ян медленно подошел к велику. На случай, если кто выйдет, у него был приготовлен разговор. Он шагнет навстречу и спросит:

«Толя дома?»

«Какой Толя?»

«Он говорил прийти за голубями».

«Не живет здесь Толя».

«В каком он доме живет? У него голубей много».

«Не знаю».

Ох этот страх — Ян никак не решится. Секунды кажутся минутами. Сердце вырывается из груди. Взгляд застыл на никелированном руле, за который он должен взяться. «Ну…» Он шагнул, расслабился, и стало не так страшно — первый преступный шаг сделан.

Велосипед в руках. Он ведет его не торопясь. Не поворачивая головы, смотрит по сторонам. Немного отойдя, он спокойно, как будто это его велосипед, садится на него и тихо крутит педали. Ехать тяжело. Дорога песчаная. Но вот он пересек улицу, и песок кончился. Прибавил скорость. Ему хотелось оглянуться, не вышел ли кто из ограды. Но не стал. Скорее за угол — в другую улицу. Вот и поворот. Никелированные педали замелькали, и его полосатая рубашка сзади надулась пузырем. «Надо свернуть в другую улицу. Так… Еще в другую…»

Мимо мелькали дома и люди. Он мчался к переезду. «Надо ехать тише».

Въехав в лес, он с облегчением вздохнул. Ноги ломило. Вдруг он услышал сзади рокот мотора. «Мотоцикл!» И Ян, спрыгнув с велосипеда, схватил его за раму и, перепрыгнув канаву и отбежав немного, упал на молодую прохладную траву. За канавой, деревьями и кустами его не было видно. Мотоцикл поравнялся с ним. Ян по звуку определил: «Иж-56» или «Планета»,— и приник к траве. Ему не было видно, кто едет и с коляской ли мотоцикл. Его щека плотно прижалась к траве, ему хотелось раствориться, слиться с зеленью и стать невидимым. «Если ищут меня, то смотрят по сторонам,— подумал он и стал молить Бога:— Господи, помоги, пронеси, пусть проедут». Он живо себе представил, как на мотике едут двое. Второй, что сзади, привстал на седле и, вертя головой, разглядывает кусты. «Боже, пусть не заметят, помоги хоть раз…» Ян, не зная о христианстве, немного верил в Бога и, когда ему надо было украсть, просил у Господа помощи.

Мотоцикл протарахтел. Ян все так же лежал. Он понял, что ехали они быстро. «Значит, за мной. А может, нет. Если б за мной, ехали бы еще быстрее. Но быстрее здесь не проехать. Что же делать? Встать и уйти дальше в лес? Нет, нельзя. Вдруг они развернутся и поедут назад. Надо лежать. Ждать. Доедут до Падуна и вернутся. Может, все же в лес уйти? А вдруг уже едут». Он прислушался. «Нет, тихо». Ян лежал, не поднимая головы. Можно было оставить велосипед и убежать в лес. Но страх приковывал к земле. Да и жалко бросить велик.

В глазах одна зелень: трава, ветки, кусты. Голубого неба не видно. Рядом никого нет, но все равно боязно поднять голову.

Но вот раздалось со стороны Падуна гудение мотоцикла. Ян вцепился в траву, будто это притягивало его к ней еще плотнее. И опять, как прежде, мольба: «Господи, помоги!»

Звук мотора удалился. Прошла минута, другая…

Выждав немного, Ян встал. Воровски озираясь, поднял велосипед. Перенес через канаву. Прислушался. Тихо. Поехал.

Когда он въезжал в Падун, смеркалось. Проехав все село, он с радостью и надеждой завел велик к цыганам. К нему в расстегнутой красной клетчатой рубашке вышел Федор, за ним в длинных ярких платьях — его сестра и жена.

– Федор! Новый велосипед. Купи.

– Откуда он?

– Не из Падуна, конечно.

– Ну а все же, откуда он?

– Из Заводоуковска.

– На него уже есть заявка?

– Да нет еще. Я только сегодня.

– Так будет.

Сестра и жена Федора молча слушали.

– Перекрасите.

– Нет, Янка, не нужен.

Ян подумал, что Федор хочет купить за бесценок, и продолжал расхваливать велосипед. В разговор вступили женщины, они тоже говорили, что на велосипед будет заявка и потому они не возьмут.

– Да дешево я. Сколько дашь?— спросил Ян.

– Нет, нет, Янка, нет.

– Ну десятку…

– И трояк не дадим. Куда он нам? Попробуй другим продать.

Но и в другом месте велосипед брать не стали, хотя Ян просил за него всего пятерку.

Он съездил еще к двоим, но и они отказали, боясь связываться с Яном. Никто не хотел рисковать.

Яну надоело ездить на велосипеде, он взял его за руль и повел по улице. Встретились знакомые, им предложил, но они и слушать не стали.

Душа его разрывалась. Велосипед в руках, и никто его не покупает. «Чем выбрасывать, лучше оставлю у кого-нибудь, а потом, может, продам»,— решил Ян.

Навстречу шел Веня Гладков, возле его дома на лавочке всегда собирались пацаны.

– Здорово,— начал Ян.

– Привет.

– Ты куда направился?

– Домой. Сейчас парни придут. А велик у тебя откуда?

– Да… по пьянке достался. Новый. Нравится? Купи.

– На кой он мне? У меня же есть.

– Да недорого.

– Все равно.

«Понял, конечно, что ворованный»,— подумал Ян.

– Слушай. Мне сейчас в одно место надо. Велик мешает. Пусть он у тебя постоит. Можешь загнать. За пятерку. Пойдет?

Веня соображал. Потом спросил:

– А откуда он?

– Не из Падуна.

– Ну оставь.

Они подошли к Вениному дому. Ян завел велосипед в ограду, а сам с разбитыми, взъерошенными чувствами поплелся домой.

Дня через два Ян встретил Веню. Веня рассказал, что в тот вечер, когда пацаны собрались на лавочке, он за пятерку предлагал велосипед. Никто не взял. А утром велосипеда в ограде не оказалось. Кто-то увел, понимая, что он ворованный.

«А может,— подумал Ян,— Веня велик себе оставил. На запчасти. Ну и Бог с ним».

Ян с Робертом и Геной решили залезть еще в одну школу. Подальше от Падуна. Так и сделали. Уехали на поезде километров за шестьдесят, в Омутинку. Но опять неудача: свидетельств о восьмилетнем образовании они не нашли. Уходя из омутинской школы, взяли в качестве сувенира спортивный кубок. А когда ехали домой, около станции Новая Заимка избили мужчину, забрав у него дешевые вещи, но не найдя денег.

Через несколько дней Падун облетела новость: в Новой Заимке недалеко от железнодорожной станции бандиты зверски избили мужчину, и на другой день он скончался.

Отец Яна работал бригадиром вневедомственной сторожевой охраны от милиции, а их сосед, Дмитрий Петрович Трунов, был в подчинении у отца — он работал сторожем на складах спиртзавода.

До весны этого года Ян с Дмитрием Петровичем дружил. Вместе ходили по грибы, ягоды, и частенько Дмитрий Петрович угощал Яна бражкой. Отменную, надо сказать, умел готовить брагу Трунов. В нее он всегда добавлял ягод, и Ян, когда пил, ягоды не выплевывал, а цедил брагу сквозь зубы и в конце закусывал хмельными ягодами, хваля бражку и Дмитрия Петровича.

Дмитрий Петрович — а ему шел седьмой десяток — разговаривал с Яном на равных и, как многие мужики в Падуне, не считал его за пацана. Однажды Трунов перепил Яна. Ему показалось, что он тоже молодой, сила кипит и играет в нем, и он пригласил Яна в огород побороться. Ян был верткий: в школе — один из лучших спортсменов.

– Пойдем, — согласился Ян, и они пошли в огород. В огороде у Дмитрия Петровича росла малина.

Земля мягкая, сплошной чернозем, и Ян, как только сошелся с Труновым, с ходу положил его на лопатки.

Дмитрий Петрович — среднего роста, чуть тяжелее Яна, и когда они сошлись во второй раз, Ян приподнял его и бросил в чернозем. Трунов встал и, не веря, что его швырнул пацан, предложил сойтись в третий, последний раз. И тут Ян, случайно, кинул Трунова в малину, и Трунов оцарапал лицо. Отряхнувшись, сказал:

– Я пьяней тебя, потому ты и поборол. Пойдем по ковшику тяпнем — и продолжим. Все равно я тебя уложу.

Дмитрий Петрович налил Яну полный ковш, а себе стакан. Ян закусил хмельными ягодами и подумал: «Пожалуй, после этого ковша я пьянее его буду и он поборет меня. Ну и бог с ним. Земля мягкая».

Дмитрий Петрович, выпив бражку, крякнул, вытер тыльной стороной ладони губы и посмотрел в зеркало. Лицо — оцарапано, он ахнул и понес Яна матом. Он до того разгорячился, что, крикнув: «Застрелю!» — побежал в комнату, схватил со стены ружье и, зарядив, шагнул в кухню.

Увидев Трунова с ружьем, Ян выскочил в сени и захлопнул за собой дверь. Прогрохотал выстрел, и дробь, пробив обитую тряпьем фанеру, шурша, покатилась по пустотелой двери. Ян знал, что ружье у Трунова одноствольное, шестнадцатого калибра, и можно было бы отобрать ружье, пока он его не перезарядил. Но Ян испугался — ружья, а не Дмитрия Петровича — и ломанулся в огород. Он отбежал на порядочное расстояние, когда Дмитрий Петрович вышел на высокое крыльцо и крикнул:

– Убью, щенок!

Ян на бегу оглянулся. Трунов — целился. Ян прикинул, что на таком расстоянии дробь до него достанет, и, волной перекатившись через прясло, упал на землю. Раздался выстрел. Ян вскочил и кинулся прочь. Отбежав, он остановился и посмотрел на Трунова. Тот стоял на крыльце, ругался и махал ружьем, как палкой. Ян обошел огороды и приблизился к дому Трунова с улицы: хотелось узнать, угомонился ли Дмитрий Петрович, а то, чего доброго, пожалуется отцу.

Увидев Яна — а он был от него метрах в сорока, — Трунов снова вскинул ружье. Но Ян, предвидя это, встал за телеграфный столб. Выстрела не последовало. По улице шли люди, и, когда они поравнялись с телеграфным столбом, Ян выглянул: Дмитрий Петрович стоял на крыльце, поставив ружье к ноге, и прикуривал.

Вскоре Дмитрий Петрович Трунов уехал в отпуск. С Яном он помирился и угостил его остатками бражки.

– А я вот новую поставил, — и Дмитрий Петрович показал на десятилитровую стеклянную бутыль, — приеду — готовая будет.

Ян решил бражку украсть — обида на Трунова не прошла.

Однажды, когда стемнело, Ян через огороды прошел в ограду Трунова и притаился. Прислушался — тихо. Прохожих не слышно.

Взойдя на высокое крыльцо, он осмотрел улицу. Полная луна заливала ее бледным светом. Вдалеке лаяли собаки.

Ян достал из кармана связку ключей и еще раз оглядел улицу. Ни души. Молодежь в клубе. Старики греют старые кости дома.

Как всегда перед кражей, Ян пробормотал воровское заклинание: «Господи, прости, нагрести и вынести». Но ни один ключ не подошел. Ломом срывать замок Ян не стал — утром все узнают: замок виден с улицы.

Дмитрий Петрович — участник войны, брал Германию и рассказывал Яну, какой у немцев порядок. Особенно Трунову у немцев понравился лаз на чердак из дома, а не как у русских с улицы, и он, когда строил себе дом, тоже сделал из сеней лаз на чердак.

Ян отыскал на дворе лестницу, вынес ее в огород: поставил к торцу дома и влез на слив, держась руками за край крыши. Сломав ударом ноги доску на фронтоне, Ян хотел пролезть на чердак, но печная труба проходила рядом и помешала. Он сломал несколько досок, проник на чердак и чиркнул спичкой. В двух шагах от него — лаз. Потянул крышку — она поддалась.

Ян спустился. Откупорил бутыль и, чуть наклонив ее, глотнул бражки и разжевал ягоды. «Некрепкая, — подумал он, — не нагулялась еще». И стал цедить сквозь зубы, чтоб не попадали ягоды.

Вытерев рукавом серой рубахи губы, Ян закурил и сел на табурет. Потом приложился к бутыли еще и, захмелев, решил осмотреть комнату. «Может быть, — подумал он, — найду ружье».

Ружье Ян не нашел, но отыскал боеприпасы. Еще ему попались сталинские облигации, Хрущевым замороженные. Выходя из комнаты, он потехи ради снял с гвоздя старую фетровую шляпу, нахлобучил ее и перепоясался офицерским ремнем.

Ян залез на чердак и, светя спичками, принялся его осматривать. Чердак был пустой, только посреди стоял громоздкий старинный сундук. «Как же это Дмитрий Петрович умудрился его сюда впереть? Лаз — маленький, сундук — большой», — подумал Ян.

Он откинул крышку, чиркнул спичку и увидел в сундуке незавязанный мешок, а в нем — кубинский, розовый, тростниковый сыпучий сахар. Работая сторожем на складах спиртзавода, Трунов брал его. «Что ж, — подумал Ян, — сахар я у тебя, Дмитрий Петрович, конфисковываю. Бражку делать не положено, сахар воровать — тем более. Ты же ведь не пойдешь заявлять в милицию, что у тебя бражку и ворованный сахар украли. Эх, Дмитрий Разпетрович, едрит твою едри, что ты мне возразишь, а? Нечем крыть? Нечем. То-то. Отдыхай себе во Фрунзе. А-а-а, ты можешь заявить, что у тебя украли облигации. Но ведь их нельзя сдать на почту. Так что милиция облигации разыскивать не будет. Еще шляпу и ремень у тебя стянули. Неужели ты думаешь, что менты шляпу, в которой только вороне яйца высиживать, искать будут? А ремень участковый тебе отдаст свой. Так, все в ажуре».

Одному бражку и сахар не утащить, и Ян пошел к Петьке Клычкову.

У Клычковых в двух комнатах ютилось девять душ. Почти вся посуда у них — алюминиевая, чтоб дети не били, а на ложках нацарапаны имена, чтоб пацаны их не путали, а то они, бывало, дрались, если кому-то не хватало ложки.

С месяц назад, когда Яна в очередной раз выпустили из милиции, он с Петькой на радостях напился, и тот его уложил спать в маленькую летнюю комнату. На окно, а оно выходило в огород, Петька прибил решетку, чтоб никто не залез, так как здесь он хранил запчасти от тракторов.

Ночью разразилась гроза. Ян проснулся, привстал с кровати — на ней вместо сетки были постелены доски, и, ничего не видя в темноте, подумал: «Где же я нахожусь?» На улице лил дождь. В этот момент сверкнула молния, высветив в окне решетку, и загрохотал гром, «Господи, — подумал Ян, увидев в окне решетку, — опять я в милиции». В подтверждение его мыслей снова сверкнула молния, и Ян вдругорядь в окне увидел решетку. Она такая же, как и в КПЗ. Он беспомощно опустился на доски, и они подтверждали — он на нарах.

Он вспомнил весь день: «Так, утром меня выпустили из милиции. Я в Падун рванул. До обеда дома. Потом на пруду купался. Потом встретил Петьку, и он бутылку взял. Пошли к нему. Выпили. Потом бражку пить стали… Потом…» Ян не помнил, что было потом, и радостный вскочил с кровати, сообразив, что спит он в летней комнате Клычковых.

В шляпе, надвое подпоясанный ремнем, Ян шел по спящему селу. Дом Клычковых. Он постучал в окно комнаты, где дрыхнул Петька.

Зайдя в кухню, Ян сел на табурет, а Петька спросил:

– Откуда?

– Выпить хочешь? — Ян на вопрос ответил вопросом.

Петьке хотелось спать. Но коль разбужен, сказал:

– Хочу. А че?

– Бражку.

Петька сквасил губу: надоела ему бражка и спросил:

– Где она?

Ян тихонько рассказал, и они пошли.

В доме Трунова они приложились к бутыли, спустили ее и, сбросив мешок с сахаром, поставили лестницу на место и двинули к Петьке.

Там они снова пили, курили и посмеивались над Труновым.

Ян в порядке опьянел и рассказал об облигациях. Петька им не обрадовался. И молчал, когда Ян считал их.

– Тысяча, тысяча сто, тысяча двести… две тысячи… три тысячи… три тысячи триста семьдесят пять. Все.

Ян положил облигации на край стола и тяпнул бражки.

У Клычковых на кухне не было дверей, и дверной проем занавешивался застиранным ситцем в горошек. Петькина мать проснулась и слушала, как Ян считает. Ей казалось — деньги. Поняв, что они кого-то обворовали, тетя Зоя, не поднимаясь с кровати, сказала:

– Янка, ты уж Петьку-то не обдели.

Ян с Петькой засмеялись, и сын объяснил матери, что Ян обчистил хату и взял бражку, сахар и замороженные облигации.

Тетя Зоя разочаровалась, что не будет Петьке этих тысяч, и сказала, чтоб сахар они из дома унесли.

– Да не будет хозяин в милицию заявлять, что, дурак он, скажет, что у меня ворованный сахар и из него же приготовленную бражку украли, — убеждал Петька мать.

Но тетя Зоя настояла.

Оставив у Клычковых брагу, боеприпасы, шляпу и офицерский ремень, Ян сунул облигации за пазуху и отнес сахар тете Поле, матери друга. Друг второй год служил в армии.

Тетя Поля приготовила бражку. Ян потягивал ее, забегая в гости.

4

Роберт и Гена рванули учиться в Новосибирск. А Ян на другой день дернул в Волгоград. Долго он выбирал училище, но наконец выбрал: шестое строительное. Взял документы и пошел поступать.

Войдя в училище, он хорошо запомнил, где выход, чтоб не перепутать двери, если заметят подделку и придется, выхватив у секретаря документы, удирать. Но все обошлось. Свидетельство внимательно не рассматривали и зачислили Яна в пятую группу на каменщика.

До начала занятий — месяц, и Ян на поезде поехал в Падун. За свои пятнадцать лет он несколько раз ездил по билету, а так всегда катил на крыше поезда или в общем вагоне на третьей полке, прячась от ревизоров. У него был ключ, он его спер у проводника, и Ян на полном ходу мог проникнуть в вагон или вернуться на крышу.

К железнодорожному транспорту Ян привык: он три раза сбегал из дому и курсировал по стране. Бывал в детских приемниках-распределителях. Как-то зимой он поехал из Падуна к тетке в Ялуторовск. Билет стоил сорок копеек, но он решил сэкономить. На крыше холодища, и у него озябли руки. Он стал дышать на них сквозь варежки, и варежки обледенели. Когда поезд въехал в Ялуторовск, Ян взялся за скобу, но поезд в этот момент затормозил, и Ян полетел на землю. Он упал на колени и, вскочив, побежал от поезда в сторону, на бегу соображая, живой ли он. «Живой, раз думаю. А целы ли ноги? Целы, раз бегу».

Раз Ян в училище поступил, он все ворованные вещи решил в Волгоград отправить. Но перед ним встала задача: как все краденное у Клычковых забрать? Ведь Петька ему ничего не отдаст. На шесть лет он его старше и сильнее. И всегда он его обманывал: вещи себе оставлял, а Яна водкой или бражкой за это поил.

«На этот раз, Петька, — подумал Ян, — я тебя обману».

Узнав, что сегодня Петька дома не ночует, Ян поздно вечером к Клычковым заявился.

Тетя Зоя, — сказал он, вызвав на улицу Петькину мать, — я тут кой-что прослышал. Салахов в последнее время уж очень мной интересуется. Как бы он про последние кражи не узнал. А то докопается, да придет к вам с обыском, а вещи-то они вот. Надо бы их перепрятать.

Тетя Зоя, кажется, почуяла, что Ян врет, — с вещами то ей не хотелось расставаться, и сказала:

– Петьки сегодня дома не будет. Завтра он домой на тракторе приедет и все в другое место перевезет.

– Тетя Зоя, — горячо заговорил Ян, — мне бы не хотелось вас подводить, а вдруг участковый завтра с утра — грянет? И влетим мы с вещами.

Хоть и жалко тете Зое краденых вещей, и с магнитофоном расставаться не хочется, но сын в опасности, и она отдала Яну все вещи, оставив только цыганский свитер, серовские перчатки и грампластинки. За них-то Петька водкой расплатился. И еще у Клычковых остались боеприпасы Трунова. О них тетя Зоя не знала.

Ян перетаскал вещи к тете Поле, а на следующий день у приятеля попросил велосипед и за несколько рейсов свозил их и учебники для девятого класса в Заводоуковск, на вокзал, упаковал и отправил багажом, тихим ходом, в Волгоград.

Положив квитанцию на сданные вещи в сигаретницу, Ян закурил, сел на велосипед и покатил. Около милиции, услышал крик:

– Петров, стой!

Ян развернулся и подъехал. Около дверей — падунский участковый.

– Где ты пропадаешь? Мы тебя весь день ищем. Пошли.

Ян прислонил велосипед к стене и последовал за участковым. Он привел его в кабинет начальника уголовного розыска.

– А-а, Петров, наконец-то! — громко сказал Бородин. — Признаешься или опять будешь запираться?

Ян смотрел на Бородина и молчал. В чем признаваться? За два с небольшим месяца он совершил около десяти краж и теперь не знал, о какой спрашивает начальник уголовного розыска.

– В чем признаваться, Федор Исакович?

– Учительницу Серову кто обокрал?

– Учительницу Серову — знаю. И мужа ее — тоже. Дом стоит по большаку. А что их обворовали, я не слышал.

– Хватит ломаться. Нам все известно.

– Если все известно, зачем спрашиваете?

– В КПЗ его, — махнул рукой Бородин.

Ян спустился в дежурку. Участковый сказал старшему сержанту:

– По сто двадцать второй его . — И вышел.

Молодой чернявый старший сержант улыбнулся Яну:

– Опять к нам? Выворачивай карманы.

Ян вытащил сигаретницу, брелок с ключом зажигания от мотоцикла, спички и вывернул карманы. Дежурный стал составлять протокол задержания. Всю эту мелочовку ему надо внести в протокол. Ян взглянул на сигаретницу — она лежала на столе — и сердце ускочило в пятки: в сигаретнице — квитанция на сданный багаж. В багаже — ворованные вещи. Через секунду Ян пришел в себя и посмотрел на старшего сержанта. Тот, кончив писать, взял спички и проверил, нет ли чего в коробке. Потом открыл сигаретницу, посмотрел на сигареты и квитанцию, подоткнутую под резинку, и, взяв брелок с ключом, стал разглядывать. Брелок — маленький черт — показывал сержанту дулю.

– Все на мотоцикле гоняешь? — спросил дежурный.

– Да нет, отец его зятю подарил, чтоб я не разбился.

Когда Яну было тринадцать лет, отец, хотя и получал мало, раскошелился и, чтоб сын поменьше рыскал с пацанами, купил ему в кредит за триста пять рублей мотоцикл М-103 — «козел». Мать Яна, работая сторожем, получала меньше мужа. Но Петровы, как и почти все в селе, имели домашнее хозяйство и существовали за его счет.

Однажды Ян на мотоцикле чуть не попал под машину, и отец подарил мотоцикл зятю.

«Господи, — молил Ян,— помоги, пусть он не возьмет квитанцию».

Дежурный продолжал разглядывать брелок.

– Мотоцикла сейчас у тебя нет, а что ключ с собой носишь? Угонами занимаешься?

– Это ключ зажигания от велосипеда, — улыбаясь, пошутил Ян. — Он у меня около милиции стоит. Я на нем приехал.

Дежурный оценил шутку, тоже улыбнулся и сказал:

– Никола, мотоцикла у тебя нет, подари мне брелок, ты себе все равно где-нибудь стащишь.

Сигаретница лежала открытой, квитанция просилась дежурному в руки, а он вертел брелок. Скажи ему сейчас Ян, что нет, не подарю, — дежурный запишет брелок в протокол и его вернут, когда Яна выпустят. Но Ян готов подарить дежурному с себя все, лишь бы он побыстрее защелкнул сигаретницу и закончил составлять протокол. Помедлив несколько секунд, как бы набивая цену, Ян великодушно произнес:

– А, брелок — забирай. Я себе еще лучше достану.

Дежурный отцепил от брелока ключ зажигания, положил его в сигаретницу и защелкнул ее. Брелок сунул в карман.

– Распишись, — сказал дежурный, записав сигаретницу в протокол.

Ян расписался и сказал:

– Товарищ старший сержант, у меня велосипед стоит возле входа, ты заведи его в ограду, а то стащат.

– Ладно, будет сделано.

Он отвел Яна в КПЗ.

Ян попросил у мужиков закурить и, отвечая на вопросы, откуда он и за что его взяли, думал: «Нештяк. Черт побери. Черт! Ты же спас меня! Ведь если б дежурный развернул квитанцию, я погорел бы сразу на нескольких кражах. Пусть никто мою сигаретницу не открывает и квитанцию не смотрит. Господи, по-мо-ги!»

Начальник уголовного розыска несколько раз вызывал Яна на допрос, но Ян ни в чем не признавался и, отвалявшись два дня на нарах и выспавшись, был выпущен. Отъехав на велосипеде подальше, Ян открыл сигаретницу: квитанция на месте, и нажал на педали. Надо быстрее вернуть велосипед приятелю.

С Робертом и Геной Ян несколько раз встречался. Оказывается, парни в Новосибирске поступили учиться тоже в профтехучилище номер шесть. Ян проводил их на поезд, а на следующий день уехал сам.

5

С первого сентября Ян пошел учиться в училище и в девятый класс вечерней школы.

Вдали от дружков, от Падуна Яна на воровство не тянуло. Здесь, в большом городе, не так бросалось в глаза, что люди с работы чего-то тащат. А в Падуне жители были на виду, и Ян видел, как многие, даже уважаемые в селе люди с работы перли все, что было можно. И плох считался тот мужчина, кто не прихватил хотя бы дощечку. В хозяйстве ведь и она пригодится.

Вечером Ян сидел дома и смотрел телевизор. В квартиру позвонили. Он открыл дверь. На пороге стоял лейтенант Насонов. Оказывается, заводоуковский уголовный розыск просил помощи у своих волгоградских коллег. Заводоуковских ментов интересовали вещи из двух домов. Их Ян обчистил в Падуне. Участковый поговорил с сестрой Яна Татьяной и ушел ни с чем. А краденые вещи здесь и лежали. Явись Насонов с санкцией прокурора на обыск, он бы их без труда нашел.

Участковый поговорил и с теткой Яна и отослал заводоуковскому уголовному розыску ответ: Петров в Волгоград ворованных вещей не привез.

Ян захотел замести следы и написал письмо Петьке Клычкову. Он просил его подбросить боеприпасы на балкон участковому или потерпевшему в ограду. Ян думал, если Петька так сделает, с него снимается одна квартирная кража: раз боеприпасы подброшены в Падуне, то вора будут искать там.

Яну радостно жить в Волгограде. Такой большой город, и он — его житель! А завтра, в воскресенье,— Ян услышал по телевизору — будут открывать памятник-ансамбль героям Сталинградской битвы на Мамаевом кургане. Из Москвы выехала правительственная делегация во главе с Генеральным секретарем Леонидом Ильичом Брежневым. У Яна забилось сердце: завтра он поедет встречать правительственный поезд и увидит Брежнева наяву, а не на фотографиях или по телевизору. Об этом он всем друзьям в Падуне расскажет.

В воскресенье Ян проснулся рано. Позавтракал, поправил перед зеркалом галстук, на котором была нарисована обнаженная девушка, и заспешил на электричку.

Он сошел на станции Волгоград-1 и пошел по перекидному мосту, сверху оглядывая перрон. Перрон был чисто подметен, и по нему расхаживали всего несколько человек. Где же люди? Почему на перроне никого нет? На привокзальной площади людей тоже было немного. А ведь здесь всегда полно народу. Ян хотел пойти на вокзал, но, увидев трех милиционеров на углу, понял: людей туда не пускают.

Ян обошел привокзальную площадь и подошел к вокзалу с другой стороны. Но и там стоял наряд милиции. Теперь до Яна дошло, что на перрон ему не попасть и правительственный поезд не встретить. Все ходы и выходы перекрыты. «Неужели мне не посмотреть Брежнева и всю правительственную делегацию? Ладно,— решил Ян,— чтоб не прозевать поезд, я буду по мосту ходить». Покурив, он поднялся по обшарпанным ступенькам на мост и стал расхаживать, давя косяка на перрон, на котором стояли два генерала.

К Яну подошел средних лет мужчина в штатском и сказал;

– Парень, хватит гулять. Давай отсюда.

Ян спустился с моста и больше на него не поднимался. Бродя около вокзала и шмаляя сигареты, Ян прислушивался к разговорам празднично одетых людей и вскоре узнал, что не один он хотел бы встретить правительственный поезд. Желающих, особенно приезжих, было много. Всем хотелось посмотреть Брежнева, Гречко и других военачальников.

Миловидная женщина объяснила Яну, что правительственная делегация вначале остановится на часок-другой в гостинице «Интурист» или «Волгоград» и, подкрепившись, поедет на Мамаев курган по улице Мира, а потом свернет на проспект Ленина.

Ян ушел с привокзальной площади на улицу Мира и стал ждать. Там кишмя кишело радостных людей. Жители города-героя, возбужденные, ждали правительственную делегацию. Все движение городского транспорта в центре приостановлено. Усиленные наряды милиции и солдат прохаживались по улицам.

Но вот со стороны главной площади показался бронетранспортер. В нем стоял генерал-полковник Ефремов и в правой вытянутой руке держал горящий факел. От него на Мамаевом кургане в зале воинской славы зажгут Вечный огонь.

Бронетранспортер, а за ним и правительственные машины приблизились к месту, где стоял Ян. Народ ликовал, повсюду слышались возгласы приветствия. Ян стоял в толпе и, так как был невысокий, Брежнева не видел.

Он потопал на вокзал, сел в отходящую электричку и поехал на Мамаев курган. Но электропоезд шел только до второго километра, одну остановку не доезжая.

Ян вышел из вагона и пошел по шпалам. Подойдя к мосту, под которым проходила автотрасса, Ян увидел, как по ней медленно едет бронетранспортер с генерал-полковником Ефремовым, а следом за ним — «Чайка». В передней машине с открытым верхом стоят четыре человека и машут ликующему народу руками. Вот «Чайка» подъехала ближе, и Ян отчетливо видит Брежнева. Он поднял перед собой сомкнутые руки и машет ими, благодаря жителей Волгограда за теплый прием. Еще двоих Ян не знал. А сзади всех, немного сгорбившись, стоит министр обороны Советского Союза маршал Гречко.

Машины проехали, и Ян тронулся дальше.

К главному входу на Мамаев курган Ян решил не идти, а свернул за мужчиной, который стал подниматься на курган, как только достигли подножья.

Сбоку маячила игла городской телевизионной вышки, и Ян сквозь пожелтевшие листья деревьев, посаженных на кургане после войны, поглядывал на нее. Пиджак он давно снял — день выдался по-летнему солнечный, и Ян готов был сбросить рубашку и брать вершину Мамаева кургана в одной майке.

На полдороге к памятнику-ансамблю Яна и других людей, поднимавшихся на курган, остановили солдаты. Они цепочкой отсекли им путь к вершине, где стояла пятидесятиметровая скульптура Матери-родины.

Прямо перед собой Ян увидел бетонную площадку. Это был дот или дзот — он не знал, что это. На площадке стояли человек десять, в основном мужчины. Они курили и уговаривали солдат, чтоб их пропустили на открытие памятника-ансамбля. Солдаты были непреклонны и готовы были лечь костьми, но не пропустить людей.

Народу у бетонной площадки собралось человек пятьдесят. Кто-то включил транзисторный приемник — передача об открытии мемориала уже началась. Голос из приемника подхлестнул Яна, и он спрыгнул с бетонной площадки. Дальше шел крутой спуск, возле которого стояли солдаты. Ян подумал, что если всем разом кинуться с этого спуска, то солдат можно смять и прорваться на торжество. Пусть многих и поймают, но за себя-то он был уверен: солдаты, обутые в сапоги, его не догонят.

Все больше людей, мужчин и женщин подходили к спуску и уговаривали солдат. Но солдаты выполняли приказ и пропустить никого не могли. Тогда Ян решился: оттолкнув солдата, он с криком «за мной!», будто в атаку, ринулся с крутизны. А за ним и многие ломанулись.

Ян несся стремительно. Бежать вниз было легко. Он выставил перед собой локти и сшиб несколько солдат. Его прыжки достигали пяти и более метров. Он едва касался земли, отталкивался и, чудом минуя деревья, летел вниз. Но вот спуск кончился. Ян думал — все, убежал. Но только он вышел из кустарника, как увидел впереди себя шеренги солдат. Они опоясывали весь Мамаев курган, и пробраться на торжество ни с какой стороны было невозможно. Ян оглянулся: за ним шли около десяти мужчин. Он остановился и подождал их. Из кустарника еще выходили люди. Всего стало человек пятнадцать. Ян затесался в середину толпы, и толпа пошла к шеренгам солдат. Подойдя к ним, мужчина, что шел впереди, спросил:

– Кто тут у вас старший?

– Сейчас он придет,— ответил один из солдат.

Вскоре появился майор. Он был молодой, среднего роста, не строгий на вид.

– Так, товарищи,—обратился он к прорвавшимся,—давайте спускайтесь за железную дорогу. Здесь находиться нельзя.

– Товарищ майор, нас здесь немного, пропустите. Хотим открытие посмотреть,—сказал мужчина, что старшего спрашивал, и Ян, чтоб лучше слышать разговор, подошел к ним.

– Я не могу вас пропустить,—ответил майор.—Вход по пригласительным билетам.

– Мне очень туда надо. Я даже обязан там быть. Мой отец погиб здесь, на Мамаевом кургане.

– Где вы работаете?

– Я работаю в школе, директором.

Ян посмотрел на директора. На лацкане его черного пиджака красовался поплавок с открытой книгой.

– Что же вы не смогли достать пригласительный билет?

– Не смог. Конечно, директор тракторного завода присутствует, присутствуют, конечно, директора «Красного Октября» и «Баррикад» и их дети. Но нам-то, нам как туда попасть? Чем мы хуже других?

Майор молчал.

По громкоговорителям были слышны выступления участников торжественного открытия мемориала. Сейчас несся рыдающий голос Валентины Терешковой, и Ян очень жалел, что не увидел первую в мире женщину-космонавта.

Майор снова повторил приказание:

– Отойдите, товарищи, за железную дорогу. Нельзя здесь стоять.

Тогда из толпы вышел высокий, крепкий мужчина в сером костюме, со светлыми, свисающими в разные стороны волосами и, не называя майора по званию, начал говорить:

– Что вы нас за железную дорогу гоните, пропустили бы на открытие — и дело с концом. Я из Сибири специально приехал, а попасть не могу. В сорок втором здесь, на Мамаевом кургане, мне руку оторвало, а теперь бегаю и штурмую его, чтоб на открытие прорваться. Бежал, чуть протез не потерял.

Мужчина протянул майору руку-протез, чтоб тот убедился, что он правду говорит. Ян взглянул на защитника кургана и увидел у него на груди колодки отличия и орден Боевого Красного Знамени. Мужчина продолжал;

– Мы тогда от немцев Мамаев курган обороняли, а вы теперь от нас, чтоб мы туда не попали. Не смешно ли?

– Вы пройдите, товарищ, к главному входу. Вас там в виде исключения, может, и пропустят,— сожалея, сказал майор.

– Да был я там,—махнул здоровой рукой герой войны,—сказали, что по приглашениям, и только. Вот я и подался в обход.

Майору стыдно стало, что защитника Мамаева кургана на открытие не пропускают, и он куда-то исчез. Солдаты принялись уговаривать людей, чтоб они спустились ниже на одну шеренгу. Толпа, поколебавшись, спустилась ниже. Теперь другие солдаты принялись избавляться от нее. Понял Ян, что солдаты отвечают каждый за свой коридор.

Постепенно люди, теснимые солдатами, спустились к железной дороге и разбрелись кто куда.

Ян сел на землю и закурил.

Дождавшись, когда открытие Мамаева кургана закончилось, он устремился вверх. Возле зала воинской славы Ян увидел военный духовой оркестр. Музыканты складывали ноты и инструменты, собираясь уходить. Чуть поодаль ходили саперы, прослушивая миноискателями землю. «Боятся, чтоб взрывчатку не подложили».

Ян вернулся домой. Мужики сидели возле дома на скамейке и обсуждали открытие Мамаева кургана, которое они смотрели по телевизору. Ян услышал, что Брежнев с первого раза Вечный огонь в зале воинской славы зажечь не смог. Он потух. И лишь только со второго раза вспыхнул.

Год назад, когда Ян жил в Падуне и учился в восьмом классе, ему понравилась девочка из шестого. Звали ее Вера. Когда Яна выгоняли с уроков, он шел к дверям шестого класса и наблюдал за ней. Она сидела как раз напротив дверей на последней парте у окна и всегда, как казалось Яну, внимательно слушала объяснения учителей, не глядя по сторонам. У нее были коротко подстриженные черные волосы и задумчивые, тоже черные, глаза.

Директор школы, видя, что Ян слоняется по коридорам, иногда заставлял его дежурить в раздевалке вне очереди, отпуская дежурных на уроки. Все равно Ян болтается, уж пусть он лучше дежурит, а то в раздевалке часто вещи пропадают. Директор заметил: если в раздевалке дежурил Ян, вещи не пропадали. А это просто объяснялось: во время дежурства Ян не крал вещи и дружки его тоже воздерживались. Кроме того, он в раздевалку никого не пускал, а всем одежду подавал в руки, боясь, что и в его дежурство могут что-нибудь стащить.

Ученики вешали одежду по классам. У шестого класса была шестая вешалка, а у Веры—второе место, и оно для Яна было священным. Оставшись в раздевалке один, он подходил к Вериному пальто, прижимался щекою к воротнику, вдыхая его запах, а потом надевал ее серые трикотажные перчатки и ходил в них. Иногда он подходил к дверям шестого класса и ждал, когда Вера повернет голову в его сторону. Тогда он поднимал руки и показывал ей, что он надел ее перчатки. На перемене она шла в раздевалку и забирала их у него. Раз он как-то попробовал надеть ее бордовое, с черным воротником пальто, но оно было слишком мало, и он побоялся, что пальто разойдется по швам.

После занятий ученики бежали в раздевалку, стараясь первыми получить одежду. Яна знали все, как и он всех, и потому, столпившись у решетчатой двери, парни и девчата кричали: «Ян, подай мне пальто!» — и называли место. Ян в первую очередь подавал одежду тем, кого знал хорошо. Но если он сквозь решетку замечал Веру — а она стояла молча,— он сразу брал ее пальто и через головы столпившихся подавал ей.

Когда Ян учился в младших классах, учителя его за баловство иногда били, а однажды посадили в темный подвал. Хорошо, что быстро из подпола выпустили, а то он уже начал банку с вареньем открывать.

В старой деревянной школе, построенной до революции, доживала век престарелая учительница, Калерия Владимировна. Она обучала жителей Падуна грамоте с начала двадцатого века. Многие ее ученики кто на войнах погибли, а кто и так умер. Вот ее-то варенье Ян чуть и не съел.

Директор школы за баловство покрикивал на Яна, но только до седьмого класса. Потом, после памятного педсовета, он никогда на Яна не повышал голос.

Два раза педагогический совет за плохое поведение исключал Яна из школы. Первый раз, когда он учился в четвертом классе, второй, когда в пятом. Но оба раза отец ездил в районный отдел народного образования, и приказом «сверху» Яна принимали в школу. Но вот Яна в седьмом классе решили третий раз исключить. На педсовет ему сказали явиться с отцом или матерью. Но если те два раза на педсовете его защищал отец, то на этот раз Ян решил прийти один и дать учителям бой.

В назначенное время он подошел к учительской. Там уже собрались учителя и решали свои вопросы. Но вот дверь отворилась, и вышел директор школы. Иван Евгеньевич сказал Яну, чтобы он подождал, и спросил, почему не пришли родители.

– Их нет дома, — соврал Ян, — они в Ялуторовск в гости уехали.

Ян отошел от учительской и остановился возле дверей, что вели на второй этаж. В дверях был врезан замок, и он решил его вытащить: его давно интересовали замки, и он хотел понять их конструкцию, чтоб открывать отмычкой. Нашарив в кармане однокопеечную монету, стал выворачивать нижний шуруп. Тот легко поддался. Но верхний выкручивался туго, и Ян, покорпев, все же выкрутил неподдающийся шуруп, вытащил из гнезда замок, сунул в карман, а тут директор вышел и позвал Яна.

Ян, с замком в кармане, вошел в учительскую. На стульях вдоль стен сидело около сорока учителей.

– Сейчас мы будем обсуждать поведение Петрова. Его два раза исключали из школы, и, наверное, пришло время исключить в третий раз. Очень плохо, что на педсовете на этот раз не присутствует его отец, — взял слово директор.

Отец Яна и директор школы не переваривали друг друга. Лет десять назад Алексей Яковлевич крепко поругался с братом Ивана Евгеньевича. Тогда они вместе работали. И эта ругань с братом повлияла на отношения директора и родителя.

Иван Евгеньевич долго говорил, называя Яна неисправимым. Когда он кончил, Ян спросил:

– Мне можно?

– Да.

– Иван Евгеньевич, вы сказали, что я хулиганю и не даю проводить учителям уроки. Но ведь я не один срываю уроки. Но это ладно. Я о другом хочу сказать. Вы вором меня называете, и здесь я не согласен. В сад за малиной не только я один лажу, но неужели это воровство сильно большое? Скажите чего-нибудь покрупнее? — Ян сделал паузу. Директор молчал. Он не знал ни одной крупной кражи. Но Иван Евгеньевич все же сказал:

– Тех краж и попыток, которые я сейчас перечислил, достаточно.

И Ян продолжал:

– Это все мелкие кражи, а я вот сейчас скажу одну покрупнее. Ее совершил ваш сын.

Учителя зашумели, но Ян сказал:

– Потише! Несколько лет назад ваш сын снял с вешалки чужую «москвичку», а свою, старую, оставил. Фамилия парня, у которого он взял «москвичку», Дедов. Мать Коли Дедова на следующий день пришла в школу и опознала на вашем сыне свою «москвичку». Но ваш сын внаглую уперся и сказал, что это его «москвичка». Тогда мать Коли Дедова в присутствии ребят распорола подкладку у «москвички» и вытащила оттуда зашитую ей туда тряпочку с фамилией и именем своего сына. Что вы на это скажете, кто крупнее ворует, я или ваш сын?

Ян бросил директору и педсовету правду. Такой случай был. Иван Евгеньевич думал, что ему ответить, но его жена, Ольга Адамовна, учитель домоводства, опередила его и, не вставая, громко сказала:

– Ты лжешь! Наш сын не брал чужой «москвички».

– Ольга Адамовна, если я вру, то мать Коли Дедова это может подтвердить.

Иван Евгеньевич ничего к словам жены не добавил и сказал:

– Кто хочет выступить?

Поднялась учитель физики. Она жила недалеко от директора, и ей хотелось защитить Ивана Евгеньевича.

– Вот тебе, Коля, всего тринадцать лет, а я пьяным тебя видела.

Ян не стал выслушивать Антонину Степановну и перебил ее:

– Пока что я вино не пью. Мне кажется, вы меня со своим мужем перепутали. Это он каждый день пьет и как свинья в лужах валяется. Здесь, на педсовете, не надо про мужа рассказывать.

Из учителей никто в защиту Антонины Степановны и слова не сказал. Все знали, что муж ее за рюмку двумя руками держится.

Ян, идя на педсовет, про учителей вспоминал, за кем какой грех водится, чтоб в случае — осадить.

Следующая учительница тоже Яну хотела что-то сказать, но он вообще и договорить ей не дал:

– А вы-то, вы, — перекричал он ее, — вы-то хоть бы сидели. Ваш муж капусту с пришкольного участка ворует. Я рано утром пошел как-то на охоту, смотрю, он от школы капусту прет. Я взял да и выстрелил в воздух, а он упал около плетня и притаился. Вы лучше его обуздайте, а то он учеников учит, а сам ворует.

Муж этой учительницы работал тоже учителем в школе.

Педсовет молчал. Никто не хотел бросить реплику, боясь получить стремительный, убивающий ответ Яна. Но Наталья Дмитриевна тихонько, чтоб оправдаться перед коллегами за мужа, — а он сидел, понурив голову,— сказала:

– Врет, вот врет, а! И надо же, чего выдумал.

Желающих выступать больше не было. И директор, вместо того чтобы поставить вопрос об исключении Яна из школы и приступить к голосованию, выпроводил его за дверь.

На следующий день Наталья Дмитриевна встретила Яна на улице и сказала:

– Коля, зачем ты на Василия Гавриловича наплел такое. Ведь он никогда не воровал капусту.

– Наталья Дмитриевна. Я сам не видел, но мне сказали. А что из ружья пальнул, это для достоверности.

– Я знаю, кто тебе сказал это. И знаю, что ты им осенью отнес ворованные вещи.

Ян поплелся сраженный. Оказывается, Наталья Дмитриевна знает об одной краже, а ведь его тогда милиция замучила, вырывая признание. Даже прокурор района принимал в допросе участие. «Значит, — думал Ян, — она видела, как я тащил вещи. Ведь я выпивши был и шел по задам мимо ее огорода. Но был же вечер. А может, она как раз во двор выходила, и приметила меня, и проследила. Но, главное, она в милицию не заявила. Пожалела меня и Семаковых. Ведь я же им вещи нес. Но откуда она знает, что про капусту мне сказали Семаковы? Выходит, что Василий Гаврилович правда нес капусту, и Семаковы его видели, и он их заметил. Вот она и догадалась. Да, все правильно, Василий Гаврилович нес капусту».

Летом перед отъездом в Волгоград Ян два раза видел Веру в Падуне. Первый раз — на дневном сеансе в кино, а второй и последний, — около магазина. Магазин был закрыт на обед, и она ждала открытия. Вера была в легком платье, которое трепал ветер. Ян остановился невдалеке и любовался ею.

Жила Вера в нескольких километрах от Падуна, и Ян видел ее редко.

В Волгограде Ян затосковал по ней. Ему хотелось хоть изредка ее видеть. Но две тысячи километров отделяли его от любимой. И тогда он решил написать ей письмо, но не простое, а в стихах.

Когда Ян был маленьким, отец читал ему детские книжки С. Маршака и К. Чуковского, и он знал их наизусть. В школе он лучше всех читал стихи, и ему всегда за них ставили пятерки. В шестом классе, несмотря на то, что он был самый отчаянный хулиган, учительница, руководитель художественной самодеятельности, пригласила его принять участие в постановке пьесы и отвела ему второстепенную роль. Он, не стесняясь, согласился и превосходно исполнил роль собаки, одев на себя вывернутую шубу.

В начале восьмого класса Ян начал писать поэму о директоре падунской школы, но, зарифмовав несколько листов грязи об Иване Евгеньевиче, бросил. Иссякло вдохновение хулигана.

Теперь он писал письмо в стихах Вере. Он хотел тронуть душу тринадцатилетней девочки.

Здравствуй, Вера, здравствуй, дорогая, Шлю тебе я пламенный привет. Пишу письмо тебе из Волгограда, Где не вижу без тебя я свет. Как только первый раз тебя увидел, Я сразу полюбил тебя навек. Поверь, что тебя лучше я не видел, Короткий без тебя мне будет век. Хочу тебе задать один вопрос я, Ответишь на него в своем письме. Ты дружишь или нет с кем, Вера, Фамилия его не нужна мне. Разреши тебя поздравить С юбилейным Октябрем. И желаю его встретить Очень хорошо.

Ян не хотел подписывать письмо своим именем, так как был уверен, что Вера ему не ответит. Вору и хулигану разве может ответить красивая девочка? После стихов он приписал, что сам он не из Падуна, а из Волгограда, в Падун приезжал к родственникам, видел ее около магазина, а местный парень сказал ему ее адрес и фамилию.

И Ян подписал письмо именем и фамилией соседа по коммунальной квартире, мальчишки Женьки.

Ян хотел надписать конверт, но пришла сестра, и он пошел на почту. Там он сел за стол и ручкой, что лежала на столе, надписал конверт, так как свою забыл.

Нежно держа письмо, будто руку Вере, он еще раз прочитал адрес и бросил письмо в почтовый ящик.

Придя домой, Ян сестру не застал и сел за стол, глядя в зеркало.

6

Глаз Яну пацаны выстрелили из ружья, едва ему исполнилось шесть лет. Жили они в Боровинке, недалеко от Падуна. Отец его тогда работал директором маслозавода, а мать рабочей, и воспитанием Коли занимался дед по отцу, Яков, почти что восьмидесятилетний сухощавый старичонка с седой бородкой, похожей на козью. Коля не слушался деда и всегда от него убегал на улицу, где со старшими пацанами было куда интереснее. С ними он лазил по чужим огородам.

Все детские воспоминания Коли были связаны с воровством. Он не помнил, чтобы маленьким играл в какие-нибудь игрушки, но зато отлично помнил, как он, шестилетний, наученный пацанами, лазил по крышам и воровал вяленое мясо.

Из всех деревенских детей Коля был самый шустрый. Летом он ходил в одних трусах и был загорелый, как жиган. Так его и прозвали — Жиган. В пять лет у него появилась первая кличка.

Коля очень любил пить на маслозаводе молочную закваску и приходил туда часто. Наливая закваски, мужики просили его спеть частушки. Он знал их десятки. Частушки он запоминал от взрослых. Бывало, у ворот завода соберутся шофера, и Коля устраивает им концерты. Они жали ему, как взрослому, руку, хвалили за исполнение и учили новым.

Как-то шофер, помахивая свернутой в трубочку районной газетой — в ней отец Коли, директор маслозавода, опубликовал статью, призывающую тружеников района как можно больше сдавать государству молока, чтобы быстрее обогнать Соединенные Штаты Америки в экономическом соревновании, — сказал:

– Жиган, вот тут твой отец о молоке пишет, а ты спой-ка нам тоже про молоко частушку, ну, ту, «перегоним», начинается.

– А-а, — сказал Жиган, — щас.

И спел:

Перегоним мы Америку По надою молока. А по мясу не догоним мы, …сломался у быка.

Мимо проходили пацаны, и Коля пристроился к ним: они шли купаться.

Плавать Коля не умел. Он зашел по горло в воду и, сделав шаг, скрылся под водой. Это был омут. Коля начал захлебываться, но один из пацанов схватил его за редкие волосы и вытащил на берег. Оклемавшись, Коля больше в воду не заходил и, когда ребята вдоволь накупались, пошел с ними на окраину деревни. Там, в небольшом домишке, жил Васька Жуков. Он был самый старший из всей компании — шел ему семнадцатый год — и верховодил местной пацанвой. Коля со своим соседом, тезкой, зашли к нему.

Коля сел на голбчик у печки, напротив обеденного стола, а Васька, пошептавшись с Колькой Смирдиным, сходил в комнату, взял одноствольный дробовик и, показав Коле патрон, заряженный только порохом, сказал:

– Поцелуй у котенка под хвостом.

А Колька Смирдин, взяв котенка, крутившегося около ног, протянул Коле.

– Не буду, — сказал Коля.

– Если не поцелуешь, я стрелю тебе в глаз. Считаю до трех: рас-с-с… — начал считать Васька.

Что такое ружье, Коля знал. Но никак не думал, что Васька в него может стрельнуть.

Васька с Колькой Смирдиным часто издевались над Жиганом: то сажали его на лошадь и пускали ее в галоп, то, когда ватага пацанов бродила по лесу, давили на его голове мухоморы.

Васька зарядил ружье, сел у окна на табурет и, сказав: «Два…» — стал целиться Коле в левый глаз. От конца ствола до лица Коли было два шага. Коля не моргая смотрел в отверстие ствола. Васька, сказав «три», нажал на курок. Но он промазал: целясь в упор, попал ниже глаза, в скуловую кость. Коля сознание не потерял и, посмотрев в испуганные глаза Васьки, сказал:

– Ох, Васька, тебе и будет.

Пацаны подскочили к нему, взяли под руки и вытащили на улицу. Там они стали плескать воду на рану,— а из нее хлестала кровь, — как бы надеясь смыть следы преступления. Коля потерял сознание. Мать повезла сына в новозаимковскую районную больницу. Ему сделали рентген, но рентген не показал бумажного пыжа, и хирург зашил рану вместе с пыжом. Коля в сознание не приходил, и мать повезла его в областную больницу. В Омск.

На пятые сутки Коля пришел в сознание. Все это время мать не отходила от него и дремала на стуле. Коля спросил:

– Мама, почему я живой — а не вижу?

Медленно, очень медленно зрение возвращалось к Коле. Но только одного, правого, глаза. А рана на левом не заживала. Бумажный пыж подпер глаз снизу, и он стал вытекать. Тогда врачи сняли швы, вытащили часть пыжа и раздробленную кость. Но глаз так и вытек.

Мать выковыривала порох. Он усеял все его лицо.

Когда Колю выписали из больницы, бумажный пыж — клочок газеты — еще долго выходил из незаживающей раны.

После этого у матери стали отказывать ноги и она забывалась. Если шла в магазин, то проходила мимо него, а потом, остановившись, вспоминала, куда ей надо.

Вскоре над пацанами состоялся суд. Колька Смирдин отделался легким испугом, а Ваське Жукову дали три года. Но он, отсидев год, досрочно вышел на свободу.

Прикрытое веко левого, незрячего глаза и воронкообразный шрам чуть не на полщеки обезображивали Колино лицо. Иногда он закрывал ладонью левый глаз — из зеркала смотрел настоящий Коля. Мать не раз ему говорила, что когда она на него с правой стороны смотрит, то видит сына, а когда с левой — чужого парня. К шраму на лице сына мать привыкнуть не могла.

7

К пятидесятилетию советской власти объявили амнистию, и Ян прочитал об этом в газете. «О, хорошо, теперь меня менты за квартирную кражу не посадят. Ура! — амнистия! А об убийстве и других кражах они ни за что не докопаются», — подумал Ян и на несколько дней раньше начала осенних каникул покатил зайцем на поезде в Падун. Там он узнал, что Роберта Майера посадили. Робка еще в сентябре, приехав из Новосибирска, подрался в Падуне с незнакомым парнем. У парня упала шапка, и Робка, подняв ее, перепутал головы: заместо головы парня он надел шапку на свою. Парень заявил в милицию, и Робку за грабеж осудили на три года.

Роберт был не один. Рядом с ним стоял его друг, и также друг Яна, Володя Ивлин. Но Володя сразу слинял, и его нигде не могли найти. Менты объявили всесоюзный розыск.

Гена Медведев тоже приехал на каникулы, и Ян с ним неплохо гульнул.

Перед отъездом Ян на большаке встретил участкового.

– Здравствуйте, Николай Васильевич, — приветствовал его Ян, улыбаясь.

Теперь он не боялся участкового — амнистия!

– А, Петров, здравствуй, — ответил участковый, тоже улыбнувшись, впервые протянув ему руку. — Ну как ты там, в Волгограде?

– Хорошо, Николай Васильевич, — продолжая улыбаться, ответил Ян.

– Улыбайся, улыбайся, вот пройдет амнистия, и мы посадим тебя.

Ян ничего не ответил, подумав: «Как они меня посадят, если амнистия. Надо дергать в Волгоград».

В Волгограде Яна ждала приятная новость.

Мать Женьки протянула письмо.

– Что-то мой Женька в Сибирь никому не писал, а письмо пришло, — улыбнулась тетя Зина. — Но я поняла, что это тебе, и распечатывать не стала.

Ян взял письмо и с жадностью прочитал. Вера просила его фотографию. Как быть? Не посылать же свою, Тогда она ни на одно письмо не ответит. И Ян решил послать Вере фотографию какого-нибудь парня. «Женьки, соседа, нельзя. Он пацан. Надо кого-то постарше. Какого-нибудь парня из училища. Может, Сергея Сычева? Ведь Серега, пожалуй, самый симпатичный из нашей группы».

На другой день Ян поговорил с Сергеем и попросил у него фотографию. Но тот был, как и Ян, приезжий, и фотографий у него не было.

– Хорошо, — сказал Ян, — а если ты сходишь и сфотографируешься?

– Но у меня денег нет, — сказал Серега, — и приличной одежды — тоже.

Серега жил в общежитии.

– Деньги у меня есть, — подбодрил его Ян, — и рубашку с пиджаком мои оденешь.

Скоро у Яна было пять фотографий Сергея. Одну он оставил ему на память, другую вместе с письмом вложил в конверт и послал Вере. В письме — теперь он писал его не в стихах — он тоже просил у Веры фотографию.

Приближался Новый год, и Ян, не дождавшись от Веры письма, за несколько дней до наступления каникул поехал зайцем в Падун. Дорога в один конец занимала двое суток.

Едва Ян объявился в Падуне, как его вызвал начальник уголовного розыска. Сходив в школу на новогодний вечер старших классов и, блеснув на нем брюками, сшитыми по моде, Ян на другой день поехал в Заводоуковск в милицию.

Начальник уголовного розыска, Федор Исакович Бородин, предъявил ему с ходу два обвинения — две квартирные кражи.

– Бог с вами, Федор Исакович, никого я не обворовывал. Сейчас я честно живу и учусь в Волгограде. Да, раньше был за мной грех